У меня в подвале не было зеркал, он не хотел, чтобы я видела себя, а окно, в которое можно было увидеть своё отражение, находилось слишком высоко.
Молча смотрю на женщину в зеркале. К-кто? Кто это? Я делаю движение – она повторяет. Эт-т-то я? Эта старуха с длинными кудлатыми патлами в тяжёлой до пола юбке? Это и правда я? Бледное, одутловатое лицо, серые глаза и сетка морщин, опухшие от слёз красные веки, вертикальная складка между бровями, которой не было, и волосы – длинные, ниже лопаток, немытые, некрашеные, с сединой, наспех собранные в хвост. На скуле кровоподтёк и набухающий синяк, щека и шея в крови, надорванный рот. Я внимательно всматриваюсь в глаза – в них голод и страх. И что-то ещё… что пугает меня – стылая пустота. Я долго смотрю на себя… Лента!
На запястье проклятая алая лента, которую я уже почти не замечала, которая стала частью меня… НЕТ! Больше – нет! Разворачиваюсь, почти вбегаю на кухню, шарю по ней глазами – да, вот! На подставке стоят ножи в пазах. Я хватаю один, царапая кожу, подцепляю ненавистный кусок ткани… ж-ж-жах! Лента грязной ветошью падает на пол. Я сую руку под кран и мою, тру щёткой это место, чтобы даже следа не осталось. Легче. Легче… легче… легче…
Наконец выдыхаю, закрываю кран и оглядываюсь – кухня. Обычная кухня на первый взгляд вполне обычного дома. Дотрагиваюсь до стола, стульев, провожу рукой – это странное чувство, едва уловимое, – мне нравится здесь хозяйничать, когда он пристёгнут и заперт.
Огромный холодильник – почти пустой, две банки с кукурузой, шпроты и склянка с засохшим вареньем. Достаю всё и жадно ем, вытряхивая кукурузу прямо в рот. Варенье выковыриваю по привычке пальцами, ищу открывашку – выдвигаю ящички, ложки, вилки, ножи и другие столовые принадлежности. Ещё ящички, шкафчики… Забываю о шпротах, хлопаю дверцами – крупы: горох, рис, оливковое масло, выливаю немного на палец, облизываю – вкусно. Тарелки, рулоны кухонных полотенец, салфетки, скатерти… Чай, кофе. Господи, как пахнет! В следующем шкафчике бутылки – «Бейлис», «Егермейстер», коньяк. Коньяк!
Беру в руки узкую бутылку, отвинчиваю крышку – медленный, шаркающий о стеклянное горлышко звук. Вдыхаю… Тошнота подкатывает к горлу, я сжимаю челюсти, вспоминая, что в тот день я пила дорогой французский коньяк, накануне подаренный мне симпатичным сыном умершей пациентки – Лотовым Вадимом Григорьевичем, который очень просил меня выпить за упокой души его любимой мамы.
И если бы я тогда не выпила, то не была бы такой расслабленной, невнимательной, если бы я… то, может быть, и заметила бы странный, холодный блеск в глазах водителя старенького «Мерседеса» – милого парня, Ивана Дубовца, который вдруг перестал заикаться. Если бы я не выпила, то, может быть, и не села бы в машину к этому ублюдку!
Я хватаю бутылку и изо всех сил запускаю ею в стену. Кафель трескается, бутылка брызгает коньячными осколками.
На разделочном столе подставка с ножами, ножницы – хватаю их, возвращаюсь в ванную и, глядя в зеркало, коротко стригу свои длинные патлы. Они грязной паклей падают к ногам, и… становится легче. Оглядываю ванную – полотенце, шампунь, что-нибудь? Только мыло и отрывные бумажные салфетки. Сую голову под кран и мою тем, что есть.
Что я делаю в этом доме? Почему не ухожу?
Возвращаюсь в гостиную, сажусь рядом с телом Маши и смотрю на неё… «Маша Зайцева, Технологический институт, Барнаул, мама». Я вспоминаю записку, которую она написала когда-то… И семь цифр, которые кто-то все-таки наберёт и сухим вежливым голосом скажет маме Маши Зайцевой из Барнаула, имени которой я не знаю, что её дочь провела несколько месяцев в плену у маньяка, а потом умерла там же от банального аппендицита. Ненависть к человеку, запертому в подвале, накатывает на меня с новой силой. Мне хочется вернуться туда и зарубить его топором.
Но я продолжаю сидеть – сидеть…
Кажется, я просто не знаю, что делать. Я разучилась принимать решения. Три с лишним года кто-то другой говорил мне, когда вставать, когда ложиться, когда мыться и что есть, – и вот теперь я будто бы в вакууме, не знаю, чего хочу.
– Полежи тут ещё немного, – говорю я ей и встаю, думая о том, что её нужно похоронить. А родители отыщутся, заберут тело.
Снова захожу на кухню, прихватываю нож на всякий случай и выхожу через прихожую в небольшой дворик, в котором мы всегда сидели. Тут так и стоят вокруг стола два железных стула с наручниками и один соломенный.
– Проклятый ублюдок!
А вон и окна моей темницы. Я знаю, что с кровати он меня не видит, как не видела его я, но всё равно отворачиваюсь.
Поднимаю глаза к небу – оно холодное, чёрное, с низкими кучевыми облаками, такое огромное. Обхватываю себя руками за плечи – это небо только моё сейчас, только моё! И мне не нужно ни с кем его делить. Я могу смотреть на него столько, сколько хочу, я могу замерзать, дрожать – и мне никто ничего не скажет.
Забор высокий, едва ли не до крыши. Машины во дворе нет. Пустые окна второго этажа, на котором я никогда не была.
Я зябну, но хожу по двору туда-сюда, непривычно легко, без позвякивания цепи, этот поводок никогда не позволял мне подойти к забору вплотную. Сейчас я подхожу, поднимаю голову, и… плечи напрягаются… Что? Что такое?
С этого ракурса я вижу другой край дома, который раньше не видела никогда, окна на втором этаже – и в них горит свет.
Там кто-то есть? Там кто-то ещё живёт?
«Убирайся отсюда, убирайся! – орёт мой внутренний голос. – Просто – беги! Куда угодно, к шоссе, к людям. Беги!»
Выскакиваю за калитку… Стой!
А вдруг там кто-то привязанный? Такой же пленник, как и ты?
Я вспоминаю, как боялась, что с моим мучителем что-то случится и тогда подвал окажется моей могилой. И если там есть пленник, то он умрёт, ведь Владимир заперт.
Чёрт! Мне не хочется туда идти, но я не могу не пойти. Сжимаю в руке нож и иду.
Темно, но не кромешно – облака не дают ночи сгуститься до непроницаемости.
Обхожу дом по периметру и с удивлением обнаруживаю другую калитку, другие ворота и другой двор – он больше, здесь стоят два «Мерседеса». Один серебристый и новый, на котором он привозил Машу, а второй – тот старенький, на котором он когда-то забрал меня.
Тишина. На втором этаже всё так же горит свет. Деревянное крыльцо в три ступеньки. Я подхожу к двери и замираю, держа нож в складках юбки, прислушиваясь – шум голых веток, и больше ничего, в доме никакого движения. Выдыхаю и рывком открываю дверь.
Дверь подалась легко – почти незаметная калитка в огромных деревянных воротах. Глеб удивился отсутствию препятствий, он ожидал, что сейчас ему придётся бороться со страшной невиданной охранной системой, но всё оказалось легко. Слишком легко. И это его насторожило.
Пистолет наготове.
Седой инструктор худо-бедно научил его пользоваться оружием, но, конечно, до бывалого «коммандос» ему всё равно далеко.
«Куда я лезу?!» Страх остался где-то за спиной, он медленно шёл по двору, осматриваясь, отмечая наличие камер то тут, то там. Из дома не доносилось ни звука, только голые ветки шумно перемешивали ночной ветер.
Дверь в дом тоже оказалась не заперта.
«Ерунда какая-то». Напряжения прибавилось. Он вошёл в небольшую, слабо освещённую прихожую.
– Есть кто живой? – громко спросил Глеб, и собственный голос показался ему совсем не громким, а жалким и неуместным в этом чужом доме. – Э-э-й?!
Тишина.
На полу он заметил большой литой диск с кольцом посередине – странно.
Дальше по коридору горел свет, и в комнате тоже. Одна створка дверей была выломана и плашмя лежала на полу. Он поднял пистолет вверх, проверил, снят ли предохранитель, и прислонился к стене.
Прислоняюсь к стене, чтобы отдышаться, вытираю рукавом рот, прикрываю глаза… передо мной мельтешат кадры:
…Женщина кормит грудью младенца, годовалого ребёнка, пятилетнего мальчика, десятилетнего… прыщавого подростка, юношу… мужчину…
Спазм скручивает живот, и меня выворачивает снова.
Господи…
Не думай об этом, не думай, не думай, не думай.
Я стараюсь не думать, но не могу. Весь многотонный груз этой чудовищной правды обрушивается на меня, и кажется, что вот-вот раздавит и погребёт под собой.
Я и представить не могла, что дом окажется эдаким перевёртышем – со скрытой второй стороной. Он тут жил всё время? Я вспомнила, как он выскочил в пижаме и халате, когда к нам пытались зайти чужаки, у которых машина сломалась. Я тогда этому удивилась.
Открываю дверь в комнату – спальня, утыканная небольшими экранами, на которые выводится изображение с камер, и узкой кроватью на одного. Из спальни дверь – каморка, почти чулан от пола до потолка увешан фотографиями миловидной, сероглазой, светловолосой женщины. Она похожа на Светлану Афанасьевну Дубовец и чем-то на меня, во всяком случае, типаж тот же – светлые волосы и серые глаза.
В этой крохотной комнате стол, компьютеры с экранами, рядом стеллажи с дисками и старыми плёночными кассетами. Шевелю мышкой – экран оживает, тускло засветившись аккуратными рядами виртуальных папок. Кликаю…
Вот моя бывшая пациентка не такая измождённая, с причёсанными волосами (О! Я знаю эту причёску!), в длинной, как и у меня, юбке. Видео, в которых она так же, как и я, сидит на цепи. В том же подвале, на том же дворе… Вот он повязывает ей красную ленточку на запястье, и она улыбается! Вот она уже без цепи – даёт ему грудь, обнимает, гладит по голове, называет «сыночком». Ещё и ещё кадры…
Похоже, он сломал её, и она поверила в то, что является сумасшедшей матерью замечательного и трогательного в своей неусыпной заботе сына. Господи… как долго он держал её тут? И со мной планировал то же самое? Что я поверю ему, сдамся и откажусь от себя? Так же, как она.