От кого же, как не от Алкивиада! И не один раз, а трижды. Афины оттолкнули его, когда он склонялся перед ними, предлагая им всё, что имел. Но что заставило Афины возненавидеть его ещё больше? То, что он не согласился признать себя виновным. Движимый своей гордой натурой, в которой он признавался и себе, и своей родине, Алкивиад продемонстрировал нам эту правду своей души: то, что мы изгнали, возвращается, дабы отомстить за себя.
Удивительно, что Афины осыпают бранью, как никого, этих двоих: самого благоразумного из людей, твоего учителя, и самого отчаянного, его друга. И обоих — по одной и той же причине. Каждый из них — один лампадой мудрости, другой факелом славы — осветил то зеркало, где афиняне могли увидеть собственные души. Души, от которых они отказались.
Однако я отвлёкся. Возвратимся к Большой гавани, к поражению и его результатам.
Со смертью Похлёбки и Занозы «Пандора» потеряла всех своих моряков первого состава, кроме меня и Лиона. После Япигии, из наших четырнадцати от ран погибли Метон, прозванный Костоломом, Терей, прозванный Черепом, Адраст Лохматый, Колофон Рыжебородый и Мнемонид. От болезни умерли Агнон Малыш, Страт, Марот и Диагор. Дезертировали Феодект и Милоя-пятиборец. Об офицере судят по количеству солдат, которых он живыми возвращает домой; что ж, список моряков с «Пандоры» говорит сам за себя. В свою защиту я могу сказать лишь следующее: никому из командиров не удалось добиться лучшего. Из шестидесяти тысяч свободных граждан, добровольцев из зависимых государств и мобилизованных, включая оба флота, домой вернулись меньше тысячи. И все добирались своим ходом, перенеся ужасные испытания.
Судьба моих людей — это моя вина. Ещё мальчиком я был взращён в повиновении, и привычка к послушанию только усилилась годами наёмной службы. Я получил слишком суровое, слишком спартанское воспитание, чтобы перекладывать собственную вину на афинян. Особенно на тех неимущих бродяг, которые составили основу последнего набора морских экипажей. Смелостью и инициативой они обладали в избытке. Они были рождены для борьбы и споров, над ними не имел власти никто, кроме них самих. Они были как кошки, стремительные, энергичные, неукротимые. Непобедимые, когда события идут их путём, и неуправляемые, если с неба льёт дерьмо. Ни я, ни Лион не могли вдохновить их на подвиг. Это тот тип воина, кто под началом дальновидного и смелого командира послушно идёт от успеха к успеху. Однако если они вынуждены в течение длительного времени претерпевать неприятности — не обязательно поражения, просто задержки и бездействие, — то их храбрость и предприимчивость, которые при других обстоятельствах принесли бы им славу, оборачиваются против них же и они начинают грызть себя, как крыса в клетке. Из наблюдений Лиона:
«Солдат не должен обладать большим воображением. В случае победы оно воспламеняет его амбиции, при поражении усиливает страхи. Храбрый солдат с воображением недолго останется храбрым».
Афинские солдаты и моряки побеждали так часто, что не знали, что такое терпеть поражение. Крах лишил их мужества, подобно тому как неожиданный решающий удар лишает мужества борца, который прежде всегда только побеждал. Я никогда не видел людей, которые так бросали бы своё оружие и доспехи. Наши сограждане — неугомонные люди, им быстро всё надоедает. Они не обладают воинским терпением, да и не стремятся воспитывать в себе это качество. В Спарте так высоко ценят послушание, что человек послушный там считается богоподобным. Для афинян же это равноценно отсутствию видения или нехватке отваги. Одержав победу, они пренебрегают своими офицерами, а при поражении открыто бунтуют. Невозможно было вбить им в головы, что слушаться и отдавать приказы — это две стороны одной монеты. Те одарённые полководцы, которые отдают приказы, для своих подчинённых являются примером таких качеств, как выдержка, стойкость, выносливость (для этих юношей всё это ничего не значило). Настоящий стратег должен обладать правом налагать на подчинённых наказания, что в условиях демократии неприемлемо. Лучшее, что можно сказать, воздавая честь этим мёртвым, — это то, что они погибли, пока мы ещё побеждали. Через две ночи после поражения в Большой гавани армия собралась и ушла — сорок тысяч человек, которые ещё могли ходить, — в поисках какого-нибудь места на острове, где можно ещё биться за выживание. Больных и раненых оставили умирать.
Мой двоюродный брат не хотел бросать их. Я стал отговаривать его. Ночь стояла тёмная, но можно было видеть тени покалеченных и изуродованных, хромавших и ползущих к тому месту, где строились их товарищи, готовые уйти. Они умоляли не оставлять их. Меня ещё можно тащить, умолял один безногий. Волочите меня, как мешок, пожалуйста! Они обещали по возвращении домой отплатить золотом, отдать всё, чем владели их отцы. Они взывали о помощи во имя богов, во имя сыновней почтительности к старшим, во имя юношеской дружбы, клятв, испытаний, через которые мы прошли вместе.
Приказ трогаться. Больные навязывали здоровым свои сокровища — пронеси меня хоть милю, друг! А здоровые оставляли им всё, чем владели. Если сможешь — купи себе жизнь, приятель. Отчаяние овладело всеми — теми, кто умолял взять их, и теми, кто им отказывал. Я просил Симона пойти с нами. Какая польза в том, если он останется здесь умирать? Ослабевшие окружили его, уговаривая его уйти. Иди и возьми меня с собой! Другие упрашивали Лиона и Теламона о том же. Вдруг один юноша, пошатываясь, вышел из толпы. Это был Розовые Щёчки, офицер с «Пандоры». Он схватил меня за плащ:
— Друг, я могу идти, хоть и хромаю. Умоляю, подай мне руку!
За два года кампании я никогда не позволял себе испытывать ужас или ярость. Но теперь я не выдержал. Я стряхнул с себя руку этого просителя, проклиная и его, и всех больных и увечных. Почему вы все не умрёте и не покончите с этим! Я молил Симона не расточать свою жизнь на тех, кто уже был мёртв. Он ответил тем, что попросил благословить его. Я обозвал его дураком, заслуживающим Тартара. Он дал мне пощёчину.
— Благослови меня!
— Убирайся в Тартар!
Мой брат догнал меня. Мы обняли нашего кузена, не сдерживая слёз.
— Проследи за тем, чтобы мой сын получил образование, а у дочери было приданое.
Симон вложил мне в руку свои кольца и талисман из слоновой кости, который получил за пение на празднике Apaturia.
— За «Поворот дороги», — сказал он, имея в виду Ахарны и наш семейный склеп.
Дорога за ограждением пролегала через болото. Неприятель удерживал его на протяжении всего морского сражения, но сейчас путь был свободен. Люди повеселели, ускорили шаг.
— Он нас боится, — сказал кто-то, имея в виду Гилиппа.
Сиракузцы находились за стенами своего города. Они праздновали победу. Слышны были цимбалы и барабаны.
Мы должны соединиться с союзными сицилийцами, потом необходимо идти в Катану, это двадцать миль на север. Окружной путь. Мы не посмели обходить Эпиполы. Нам предстояло идти вверх по каменному склону, чтобы выбраться из гавани. Армии полагается идти квадратом, поместив гражданских в центр. Однако лагерные жёны разбредались кто куда в поисках мужей. Рядом с нами шагали Береника, подруга Лиона, и её сестра Герса. Шли мы очень медленно. Строй растекался по обе стороны дороги. Каждый раз, когда армия подходила к стене, скапливалась толпа и все останавливались.
Перед рассветом нас догнали вражеские разведчики. Они были верхом. Мы слышали, как они перекликаются в тумане. К ночи вся их армия нападёт на нас. Теперь женщинам следовало уйти. Лион на ходу расстался с Береникой, положив ей в мешок пакет своих записей и все деньги, какие у него были. Другие желали друг другу удачи при расставании. А были и такие, кто не прочь заняться на прощание любовью. Тебе приходилось видеть такие картины: пары, сцепившись, валяются в грязи или трудятся, прислонясь к деревьям.
Возле дороги рос каменный дуб. Кто-то повесил здесь kypridion — полоски шерсти, перевязанные особым узлом, знак Афродиты-невесты, который женщины прикрепляют на счастье к притолоке в комнате новобрачных. Кто мог оставить этот талисман на кровавом дереве, чьи цветы содержат алый пигмент, которым красят военные плащи Спарты и Сиракуз? Она теперь была нашей невестой, эта девушка по имени Смерть.
В полдень колонна достигла первой реки. Сиракузцы, должно быть, прокляли её, а может быть, просто отвели её русло. Она была сухой. Мы узнали об этом за несколько миль, от кавалеристов противника, которые поджигали подлесок по обе стороны от нашей колонны. Они кричали также, что наш лагерь в их руках. Раненые и те, кто за ними ухаживал, убиты до последнего человека. Вне себя от горя я опустился на обочину и, должно быть, оставался там очень долго, потому что Лион и я снова расстались со своим отрядом — уже третьим или четвёртым за время отступления.
— Вставай! — тянул меня брат. — Поммо! Нам нельзя отставать от колонны.
Дорога шла через подлесок. Вражеская кавалерия запалила его, всё застилало дымом.
— Вот почему Гилипп открыл ворота! — воскликнул один солдат у нас за спиной. — Зачем атаковать нас за стенами, когда он может просто загнать нас сюда, где жажда сведёт нас с ума?
Наконец показался всадник. Наши люди копали в сухом русле колодцы в поисках подземного потока.
— Почему вы остановились? — крикнул он. — Быстрее идите вверх по течению! Там, где противник, — там вода!
Всадник сообщил мнение нашего военачальника: кустарник слишком плотный, а дальше может быть ещё хуже.
— За два дня я ни капли из себя не выжал, приятель. Что может быть хуже?
Конница напала на нас, когда мы вышли на равнину. Их было немного, потому что главные силы неприятеля ушли вперёд, чтобы преградить нам путь. Колонна продолжала двигаться, как это обычно делают большие формирования на марше, — то растягиваясь, то сжимаясь. Мы приблизились к какому-то хозяйству, где была ключевая вода. На этом участке до нас уже побывала тысяча людей. Тем не менее мы брали пропитанную влагой глину и, держа комок над открытым ртом, старались выжать из него хоть несколько капель, как сок из граната.