Но Алкивиад всё ещё боялся предательства. Под плащом у него была не лёгкая нарядная кираса, а боевая бронзовая нагрудная пластина. Он повторял группе морских пехотинцев распоряжение быть начеку и оставаться возле него. Корабли, двигавшиеся двумя колоннами, рассеялись по одному, приближаясь ко входу в гавань Ээтионею. «Антиопа» находилась в колонне седьмой, готовая сразу развернуться в случае предательства. Теперь мы видели бастионы. Блестели железные наконечники копий, оружие большого числа пехоты. На флагмане подняли боковые экраны. Но когда корабли рассыпались по всему фронту бастиона, люди увидели, что блестит не оружие, а женские украшения и детские игрушки. Вверх взмыли облака венков. Юноши запустили конфеты, свисающие с еловых волчков, которые старики на пристани вырезают ножом. Такие волчки могут долго парить в восходящих потоках воздуха. Теперь они летели над головами, стуча о корпуса судов и разбрызгивая воду среди вёсел.
Прорвалось вперёд небольшое судно, приветствуя героев. Казалось, празднует весь город. Корабли двигались теперь параллельно Хоме. Некогда там собрались перед apostoleis триерархи флота, чтобы получить благословение Совета и разрешение отплыть на Сиракузы. На мол сразу хлынула такая толпа, что покрыла его полностью. «Аталанта» приблизилась к нашему правому борту, скрывая свои преимущества. Сквозь такелаж нашей кормы мелькнула фигура Эвриптолема. Он сверкал лысым черепом. Одной рукой он обхватил себя, словно стараясь сдержать порыв, другой приветственно размахивал соломенной шляпой.
— Неужели это ты, брат? — прошептал Алкивиад, наклоняясь вперёд, словно встретил видение, и неуверенно помахал в ответ. Впереди возвышался фронтон Бендидия, а внизу была видна наклонная булыжная мостовая перед храмом Артемиды Фракийской. «Кратиста» и «Алкиппа» уже выполняли разворот. Украшенные гирляндами эфебы стояли на берегу в ожидании «Антиопы». По палубе разлился звон металла — народ бросал монеты. Мальчишки свешивались с планширов и дрались со сверстниками, подбирая деньги.
Там, где Северная стена примыкает к Транспортной дороге, этому скорбному пути, по которому я шёл много лет назад, возвращаясь из Потидеи, там, где во время чумы лепились лачуги обречённых, — там была теперь аллея радости. Конники ждали командиров. Подковы лошадей топтали ковёр лаванды. Хотя прочие стратеги ехали отдельно, толпа не обращала на них внимания. Все повернулись, чтобы посмотреть на Алкивиада. Отцы показывали его сыновьям и женщинам, пожилым и молодым, а те цеплялись за них и падали в обморок.
Его на руках вознесли на Пникс, склоны которого были усеяны жрецами. Люди сидели даже на деревьях, как птицы. По пути провели церемонию перед Элевсином. Здесь, в час изгнания Алкивиада, архонт поднимался перед толпой, дабы отдать распоряжение вычеркнуть имя изгоя из katalogos граждан и воздвигнуть стелу позора, которая не позволит народу забыть о его вероломстве и измене. Теперь, дрожа, приблизился новый basileus, чтобы передать этому же человеку восстановленное право на его владения в пределах города и на конюшню в Эрхие, которая была конфискована во время его ссылки, а также на доспехи. Он вручил Алкивиаду опоздавшую награду за храбрость, проявленную при Кизике. Архонт сказал, что стелу разрушили и бросили в море.
Во время всех этих ритуалов Алкивиад держался сурово и отстранённо, чтобы вызвать в зрителях нечто вроде благоговейного страха. Ибо человек, перед которым они теперь так униженно вытанцовывали, уже больше не был аристократиком, которого реабилитировали по прихоти народа. Он был командующим, одержавшим множество побед, получившим множество боевых ранений. Он вернулся во главе такого флота, что одним лишь словом своим мог взять государство в свои руки и всех их уничтожить. Собрание следило за каждым движением его бровей, ожидая грома и молний, как дети ожидают беды от учителя, стоит тому взять в руки палку. А когда всенародное публичное покаяние он встретил с выражением нетерпения и даже пренебрежения на лице, сразу отдавая адъютантам все награды и перечни своих заслуг, даже не взглянув на них, в толпе стало возрастать беспокойство.
На площади перед храмом Амазонок процессию догнали триумфальные повозки. Они несли эмблемы и боевые штандарты противника, их тараны, щиты, доспехи их военачальников. В этой давке понадобились бы часы, чтобы добраться до Акрополя, где все эти трофеи будут посвящены Афине. Поэтому Алкивиад жестом — голос в таком гвалте не расслышали бы — приказал остановиться здесь. Такое предусмотрено не было, однако получилось так, что весь груз славы нашёл себе приют у мраморного постамента Антиопы, матери дочерей царя Поэра, чьим именем назван его флагман. Там были начертаны стихи, посвящённые Тесею:
С дарами возвратясь, пришёл он к тем,
Чья ненависть его из дома изгоняла.
У ног статуи Победы ему были представлены его сыновья и сыновья его родственников, одетые в белые одежды взрослых мужчин, с ветвями ивы в руках, с миртовыми венками на головах. Народ ожидал, что это зрелище уж конечно смягчит суровое выражение его лица. Но получилось наоборот. Алкивиад увидел тех, чьё детство прошло без него, ибо его ссылка длилась восемь лет. Это лишь усилило его отчуждённость и тяжесть утраты. Сколько было других, отсутствующих, потерянных! Его семья давно мертва: мать, отец, жена, дочери-младенцы, брат и сёстры, погибшие от чумы и во время войны, старики, умершие в его отсутствие. Теперь ему представляют новое поколение. Когда он видел город в последний раз, эти дети ещё не родились; жёны с собственными младенцами на руках были тогда юными девушками, а мужчины помнились ему безбородыми юнцами. Большинство из них он не мог ни узнать, ни назвать по имени. Когда глашатай выкликал новое имя, сердце Алкивиада молчало,
Как и у тех, что, стоя пред ним, не могли
Вспомнить объятья его, разговоры, уроки.
Вперёд выдвинули дочь его кузена Эвриптолема. Ей было шестнадцать лет, она была уже замужем и держала на руках недавно родившегося сына. Эта женщина, украшенная гирляндой из тиса и рябины, изображала богиню Афину, а её ребёнок, облачённый в пурпур, представлял собой воплощение Афин. Оказавшись перед такой массой народа, молодая женщина разнервничалась, не смогла вспомнить приветственные стихи, покраснела и заплакала. Взяв её за локоть, чтобы поддержать, Алкивиад и сам расстроился и не смог удержать слёз.
И сразу всё, что сдерживало сердца людские, рухнуло. Плотина прорвалась, каждый стал свидетелем капитуляции соседа. В конце концов никто не смог противиться нахлынувшим чувствам. Народ, который боялся не то амбиций Алкивиада, не то его мести, — другими словами, думал лишь о себе, — теперь смотрел прямо в лицо своего выдающегося современника, видел, как тот поддерживает плачущую девушку, вспомнил о том горе, которое Алкивиад пережил за все эти годы, пока находился вдали от тех, кого любил. Они забыли зло, которое он причинил им, и помнили лишь добро. Этот миг стал кульминационным в примирении города и его сына, которые наконец воссоединились. Личные заботы покинули каждое сердце, уступив место симпатии к изгнаннику и радости взаимного освобождения от былой ненависти. Под шумное одобрение Народное собрание назначило его strategos autocrator — верховным главнокомандующим на суше и на море и наградила золотым венцом.
Он заговорил, не сдерживая слёз:
— Когда мальчишкой я жил в доме Перикла, то в дни, когда проходило Народное собрание, я с товарищами тайком влезал на лиственницы, растущие на боковом выступе Пникса, и весь день слушал разговоры и диспуты, пока мои приятели не начинали хныкать и звать меня домой или поиграть. В конце концов я оставался на своём посту один, внимательно запоминая аргументы и контраргументы. Ещё до того, как я сумел облечь своё открытие в слова, я чувствовал силу города. Афины представлялись мне большой львицей или мифическим животным. Я поражался предприимчивости такого множества людей, таким несопоставимым, конфликтующим амбициям. И механизм всего этого — город, который путём алхимической возгонки соединял всё со всем и в результате выдавал нечто целое, и это целое оказывалось больше, чем все его оставляющие. Сутью этого города были не богатство, не сила оружия, не архитектурная или художественная красота — хотя всего этого имелось в избытке, — но некое неуловимое качество духа, в основе которого лежали отвага, бесстрашие, предприимчивость. Те Афины, которые отправили меня в изгнание, не были теми Афинами, которые я любил. Это были другие Афины, лишённые мужества, они испытывали благоговейный страх перед демонстрацией собственного величия. Жители этого города сами себя изгнали из моих Афин, как некогда изгнали они меня. Эти Афины я ненавидел, ради унижения этих Афин я приложил все силы. Я был неправ. Я нанёс большой ущерб городу, который люблю. Сегодня здесь присутствуют многие, чьи сыновья и братья погибли из-за действий, предпринятых мною лично или по моему совету. Я виноват. Мне не оправдаться. Разве что сказать, что какой-то злой рок преследовал меня и мою семью. Эта злая звезда увела меня от Афин, а Афины отдалила от меня; по своему злому умыслу она ослабила нас обоих. Пусть этот корабль возьмёт на себя наши проступки, мои и ваши, и унесёт их в небесные моря.
Эта фраза вызвала такие возгласы и такой взрыв топота и рукоплесканий, что площадь задрожала. Казалось, зашатались колонны храма. Народ снова и снова выкрикивал его имя.
— В течение нескольких лет мои враги пытались посеять в ваших сердцах страх передо мной, мои соотечественники, утверждая, что моя цель — править вами. Нельзя и придумать более злой клеветы. Я никогда к этому не стремился, друзья мои, я только хотел заслужить вашу похвалу и доставить городу такие благодеяния, которые побудят вас воздать мне должное. Нет, это неточное выражение. Ибо я никогда не считал город неким безжизненным сосудом, в который я, его благодетель, сливал бы свои благодеяния. Это не только дерзко, но и позорно. Я бы хотел, как командир, идущий в бой впереди своих солдат, служить городу факелом, стимулом, вызвать его к активной жизни своей верой в него, в его рождение и возрождение. Пусть этот город меняется в силу Необходимости, но всегда движется к тому, что является его сутью. Это — инструмент славы, каким он был, есть и должен оставаться. Это — образец свободы и предприимчивости, на который весь остальной мир должен смотреть с благоговейным страхом и завистью.