Утехи ради, утешенья для
в раю всегда такое время дня,
какое радует,
такое время года, что
не надо надевать пальто
и дождь не падает.
Это рай. Ты понимаешь? Это рай.
Ты видишь? – это райский сад.
Ты слышишь пенье райское?
Не утрать, не потеряй!
Это – истиною сущее, не сказкою,
но не забудь: не сказочка и ад.
«Мати моя, мати…»
Ане Горской
Мати моя, мати,
Скоро ль грибы брати?
Босой пяткой по росе,
По вспаханной полосе.
Чадо мое, чадо,
Брать грибы не надо,
Босиком в траве шуршать,
Пограничных искушать.
Мати моя, мати,
Что бы мне сломати?
То ли тын, то ли овин,
То ли медный исполин.
Доню моя, доню,
Не дай себе волю,
Не твори, чего нельзя,
Не туды твоя стезя.
Где же она, мати?
Ни мостков, ни гати,
Мир в болоте, как во зле,
Нету правды на земле.
Бэби мое, бэби,
Правда есть на небе,
Прямо к ней иди домой
Лесенкой невидимой.
«ГНАТЬ ЧЕЛОВЕКА…»
ГНАТЬ ЧЕЛОВЕКА
ЗА ВЕРУ В БОГА —
ГИБЛОЕ ДЕЛО.
Сказала Ахматова,
хоть не в стихах,
а в прозе.
Но так сказала,
что дело и вправду
загнулось.
«Уходи пытать судьбу…»
Уходи пытать судьбу,
звезды прислонив ко лбу,
черной гущи расплескав,
с места сдвинув тяжкий шкаф,
смаху скинув тяжкий грех
с плеч, глядящих из прорех
незаштопанного, что
заменяет нам пальто.
Из цикла «Новые восьмистишия»
По дорожке, усыпанной гравием,
с чистой душой
отошед к селениям праведных,
да не дошел.
Оглянулся на землю грешную
да так и стал
и вдохнуть свою душу прежнюю
поднес к устам.
Ни осла, ни вола у ближнего,
ни жены, хоть старухи,
ни компьютера, хоть развалюхи,
никого уже ниже его.
Почему же он весел и в пляс
пускается каждый час?
А он просто радешенек-рад,
что сам черт ему не брат.
Ласки и благодати,
милости и любви
некому кроме подати
Тебя Одного, Господи.
Редкие миги смиренья
и из-под снега в стихи
собранные коренья
прими от меня, Господи.
Что бы ни случилось,
надеюсь и верую:
солнечных лучинок
не закрыться вееру.
Глянь, как облучило, —
что ж ты говоришь:
«Что, моя лучина,
несветло горишь?»
Пред ковчегом?! Проплясать?!
Правда ли? Не может быть!
Может, может! Только царь,
а не мы, не чухлома,
не чечня, не чудь, не чернь,
полны страха Божьего,
потому что после тернь
прорастает из ума.
Уходят, уходят друзья и враги
в колючую замять беззвучной пурги,
в колючую зону закрайних стезей…
Но мне все-тки жальче друзей.
О Господи Боже, увы мне и ах,
врагов я люблю, но молюсь – о друзьях,
помилуй и сохрани,
чтоб были для них воскресенья одни.
Не спеши, не торопись,
не нагонишь, не поспеешь,
запыхавшись на бегу,
не беги бегом.
Эту жисть и эту жесть
не разгладишь, не прострелишь,
чтобы стать на берегу,
но уже другом.
«Чудится, белеется…»
Чудится, белеется
парус во мгле,
чутошная, бледная
тень на скале,
отброшенная тернием
судовых фонарей,
корабля крушением
и криками: «Налей
по последней!» – перед тем,
как на дно пойти,
как причудить эту тень
и не крикнуть, не пропеть:
«Боже, отпусти!»
«Солнце взошло…»
Солнце взошло
над новой землей
на́ небе новом.
Выставь долой
рамы. Стекло
вымой. Каноном
мир огласи
голосом сим,
какой тебе даден
Господом сил.
От до до си.
От вершин до впадин.
«Кто о чем, а я, известно…»
Кто о чем, а я, известно,
о Тебе —
что, мол, в мире этом тесном
всё устроено чудесно
и т.п.
Не прощай меня, как прежде
не прощал,
но позволь расти надежде
в деревянной тесной деже
на дрожжах.
Помолиться не хватает
слов молитв,
но личины, лики, лица
облетают, как садится
наземь лист.
«Это ктой-то и гдей-то…»
Это ктой-то и гдей-то
расплавляет засов
по шкале Фаренгейта
в восемнадцать часов,
и стоит оробело
нараспашку душа,
на забросшее тело
тяжким жаром дыша,
и от запаха нефти
тошноты приступив,
как пластинка в конверте,
поцарапан мотив,
ти-ти-ти́ та-та-та́-ти,
так неслышно, неявно.
Если тело некстати,
то душа и подавно.
«Говорят, дорога…»
Говорят, дорога —
слёзная стезя.
Тем, кто ищет Бога,
унывать нельзя.
«Сердцу юношей и дев…»
Евгению Рейну – в годовщину смерти Иосифа
Сердцу юношей и дев
приснопамятный напев,
ты ли это или
доносящийся в окно
заунывный рёв «техно»
вдоль по Пикадилли?
Анадырь или Меконг,
путь довсюду «соу лонг»,
налегай на весла,
подымай повыше тон,
самолет – шестнадцать тонн,
на небе – известка.
Штукатурка, но и в ней
есть дыра вместо дверей
и конец дороги.
Восходивший в небеса
только раз огля́нулся —
рухнул на пороге.
«То ли град помягчел…»
То ли град помягчел,
то ли дождь закуржавел.
Точно тысячи пчел
чело мое жалят.
То ли дождь испарился,
то ли иней прилег
на любимые лица
по щекам поперек.
То ли иней прилег
на их душ перелет,
на воскрылий, восперий
всё у тех же преддверий
воск, их ждущий, и мёд.
«Отпусти, Господи, душу грешную…»
Отпусти, Господи, душу грешную,
не довольно ль на земли поваландалась?
Не премного ль по Покровскому-Стрешневу
или здесь по полям по лавандовым
потаскала за собою ноги босые,
помавала, как крылом, по обочинам,
не пора ли поползти вверх по осыпи,
распростясь с оболочкой обесточенной?
Вверх по осыпи, где звездные россыпи
не туманятся, не гнутся, не ломаются.
Отпусти душу грешную, Господи,
не вели еще пуще намаяться.
«Какой бы ни был час, пора вставать…»
Какой бы ни был час, пора вставать,
какой бы ни был
тот том, что завалился под кровать,
каким бы нимбом
ни озарялся недоснившийся
прохожий образ,
и спишь – уже не спишь, и слышишь – вся
сонная область
уходит за окно, за переплет
оконной рамы,
туда, откуда в сон Бог всё нам шлет —
покой и раны.
«Под шелестом безлиственным…»
…и эта пристань предпоследняя твоя…
Под шелестом безлиственным,
железом листовым,
стань у последней пристани
и – нет, не простони,
пропой хвалу творению
в траве на том дворе,
негаснущему зрению
на гаснущей заре.
Из цикла «Восьмистишия третьи»
Памяти Манука
Осмысляется звуком
всё, и до запятых,
если гулом и гуком
ты умолишь святых,
если ты Бога ради