За рекой, в траншее, закричали:
– Воз-дух!
– Самолёты!
– Что, ребята, нас бомбить будут? – недоумённо спросил кто-то из боевого охранения.
– Убрать оружие, – приказал Макуха, давая остальным понять, что командование группой боевого охранения он принимает на себя.
А за Изверью тем временем тоже спешно готовились к бомбёжке, убирали с брустверов оружие, отрывали боковые ниши, чтобы втиснуться туда или хотя бы успеть спрятать боеприпасы.
– «Рама», – с угрюмым спокойствием сказал помкомвзвода Гаврилов.
– Что это значит? – спросил, бледнея лицом, Денисенко.
– Ничего хорошего. Сейчас вынюхает и наведёт на нас…
– Кого? Кого наведёт? – Курсант Денисенко с беспокойством смотрел то в небо, где, нудно гудя моторами, проплывал немецкий самолёт-разведчик, то на старшего сержанта, на его спокойное лицо, будто окаменевшее в своём злом сосредоточенном спокойствии.
– Да уж кого-нибудь. Девок с гармошкой, например. – И в уголках глаз Гаврилова появились морщинки сдержанной улыбки.
– Скажете тоже, товарищ старший сержант…
– Вот видишь, Денисенко, как ты разбираться стал во военном деле. Скоро хорошим бойцом станешь. А? – И добрые лучики морщин в уголках его глаз стали более отчётливыми. – Эта гиена просто так не появляется. – Проводив взглядом «раму», спросил: – Ты штык-то наточил? А, Денисенко?
– А зачем?
– Как «зачем»? Скоро опять в атаку пойдём. Теперь они от тебя шарахаться будут, как бусурмане от Ильи Муромца! Слыхал про такого? Тоже, говорят, курсантом был…
– Ну, вы скажете… – И Денисенко успокоенно засмеялся.
«Рама» блеснула на солнце серебром дюралевых плоскостей, прошла сперва вдоль одной стороны шоссе, пошарила по тылам, возвратилась назад, протянула прямо над Варшавкой, снизилась и на бреющем освобожденно взвыла моторами, буто имитируя атаку, прошла над верхушками берёз, под которыми горели танки, чадили разбитые бронетранспортёры. Пилоты самолёта-разведчика, должно быть, в это мгновение увидели всё: и то, как разворотило взрывами бронетранспортёры, и разбросанные по откосу тела солдат в серо-зелёных шинелях и мундирах цвета фельдграу, тех самых, не знавших ни страха ни упрёка, которые ещё каких-нибудь полчаса назад, получив задание, спешно грузились в бронированные кузова, смеялись, подшучивали над новобранцами из недавнего пополнения, деловито засовывали за широкие голенища сапог запасные рожки для автоматов, противопехотные гранаты с длинными ручками и с уверенностью в скором выполнении полученного задания посматривали на восток, в глубину дорожной просеки. И вот, растерзанные пулемётными и автоматными очередями, разрывами гранат, лёжа в самых невероятных позах, они предстали пилотам «фокке-вульфа» и офицерам воздушной разведки, уже навсегда выбывшими из строя победоносного и несокрушимого германского вермахта. Как это могло случиться? И пилот сделал ещё один заход, ещё одну «атаку». Самолёт скользнул над самыми верхушками елей и сосен, вошёл в полосу дымов, столбами поднимающимися над местом бойни. Заработала фотоаппаратура. Офицер-разведчик сделал несколько снимков личным фотоаппаратом и тут же спрятал его в портфель. На всякий случай «рама» держала курс параллельно шоссе, опасаясь огня ПВО вдоль просеки. Если они так жестоко разделались с танками, то необходимые меры предосторожности могут оказаться именно тем необходимым, что убережёт и экипаж, и машину от возможной атаки с земли.
Казалось, в самом рокоте моторов «фокке-вульфа» клокотало и выло недовольство, злоба, желание скорейшей, немедленной мести. Но атаковать наземные цели не было сильным качеством этого самолёта, предназначенного исключительно для ведения разведки и корректировки огня.
– Нюхает, сволота. – Помкомвзвода Гаврилов убрал с бруствера ППШ и подал команду замершим в ожидании курсантам: – Всем надеть каски! У кого нет своих, надеть немецкие! Убрать в окопы оружие! Пулемёты накрыть плащ-палатками! Живо!
«Рама», всё так же бессистемно маневрируя в воздухе, будто отыскивая свой курс, ушла в сторону Юхнова, напоследок снова блеснув металлическими фюзеляжами. Через минуту, только-только опал её нудный вой, над лесом появились пикировщики. Шли они на низкой высоте правильно организованной стаей. Координаты на аэродром базирования «штукам» были переданы в воздухе. Увиденное офицерами-наблюдателями на шоссе взывало к немедленному мщенью.
Курсанты принялись считать:
– Девять, десять, одиннадцать…
– …девятнадцать… двадцать пять, двадцать шесть…
– Да сколько же их!
– Вряд ли это по нашу душу. Слишком много. Видать, станцию бомбить летят.
– Погоди, станцию… Будет тебе станция…
– Ю-восемьдесят семь, – сказал курсант Алёхин спокойным голосом, но пальцы его, торопливо застёгивавшие под подбородком ремешок каски, сильно дрожали и были бледны. – Четыре пулемёта калибра семь-девяносто два и пятьсот килограммов бомб. Очень маневренная птичка. Стоит посмотреть…
– …двадцать девять, тридцать. Тридцать штук!
– Вот и умножай всё это на пятьсот, да на четыре тысячи и дели на наши головы. Наверняка всем хватит.
– К нам летят.
– Да нет, дальше пойдут.
– На станцию.
– К нам. Высоту не набирают.
– Точно к нам.
– Сейчас начнут…
Скользя кривыми пернатыми тенями по шоссе и брустверам курсантских окопов, стая «юнкерсов» пролетела в тыл, развернулась там, рассредоточилась, разделилась на пары. Часть самолётов действительно ушла дальше вдоль шоссе, то ли формировать вторую волну, то ли бомбить артиллеристов или действительно железнодорожную станцию. Офицеры-наблюдатели сообщили на аэродром всё, что успели засечь во время разведывательного полёта «фокке-вульфа».
Налёт длился несколько минут. Но лежащим под бомбами, под непрерывными разрывами казалось, что наступил уже вечер и конца этому аду не будет даже в темноте. Всё накрыло мглою. Мгла раскачивалась, вздрагивала вместе с землёю, потому что была в это время накрепко связана с нею мельчайшими частицами смрада, копоти, разорванной в пыль плотью, криком раненых, ужасом и стенаниями живых.
Воронцов сжался в своём тесном окопчике. Комья дымящейся глины стучали по каске, наваливались на плечи. Ему вдруг захотелось уменьшиться в своих размерах, превратиться в сухую берёзовую палочку, в крошечный прутик, неуязвимый и совершенный в своих формах, или хотя бы в каплю дождя, пусть уязвимую, но всё же маленькую и тоже совершенную, в которую не попадёт ни один осколок. Самолёты, числом тридцать, прилетели, чтобы отнять у него, Саньки Воронцова, жизнь и жизни его товарищей, и какое им дело до серебряной капли дождя на кленовом листе, который вырос на молодом клёне ещё до войны и к войне не имеет никакого отношения? И какое им дело до его, Саньки Воронцова, жизни? Нет, нет… Не верь тому, что ты ещё жив. Не верь… Не верь… Лучше притвориться мёртвым. Всё равно ты уже наполовину мёртв. Потому что начинаешь привыкать к смерти. На смерть своих товарищей ты уже научился смотреть почти спокойно. И скоро привыкнешь к главному: что и тебя завтра могут убить. Пролетит пуля или осколок, не мимо, не над головой или над плечом, как это случалось уже не раз, а войдут в тело, в теле произойдёт нечто, и тебя, единственного такого во всём мире, Саньки Воронцова, попросту не станет на свете. Они, те, которые идут оттуда, с запада, опрокинут, сомнут, разорвут на части, на клочки, втопчут в землю всё, что встанет на их пути. Капля дождя потому и похожа на человеческую жизнь, что та и другая абсолютно беззащитны. Капля… Жизнь… Его жизнь… Вот снова зашли, видны, как жабры, распахнутые бомболюки… Сыпанули… Взрыв… Другой… третий… Почти одновременно два сразу… Или три… Ближе… Ближе… Рядом, совсем рядом, но уже с перелётом…
Он напряг шею, поворочал головой туда-сюда, отряхнулся от комьев глины. Открыл глаза, осмотрелся. Смело бруствер и обвалилась часть стенки окопа. Он стоял на коленях. Так он стоял ещё до начала бомбёжки. Теперь его засыпало почти по пояс. Он копошился и никак не мог откопать, высвободить ноги, придавленные толщей взрыхлённой взрывом земли. Он лихорадочно начал отбрасывать дымящиеся, тёплые сырые комья. Надо было хотя бы убедиться, что ноги целы. Но снова рядом, совсем близко, разорвалась серия бомб, и Воронцову показалось, что его вот-вот попросту вытряхнет из тесного полуразрушенного окопчика наружу, туда, вверх, в чёрную мглу, что на этот раз связь её, смертной невесомой мглы, и земли, дрожащей от страха разорваться на мелкие куски, эта связь распадётся, и он полетит туда, под осколки, в огонь взрывов, под пулемётные дорожки, и тогда уже точно ему конец. В какое-то мгновение он поднял голову и увидел, как огромный самолёт, похожий на безобразно раскормленную птицу с неподвижно вытянутыми крыльями и лапами, отчего птица выглядела ещё более зловещей и жестокой, накренился над траншеей, как из жёлтого с маслянисто-грязными потёками брюха легко и естественно, словно порция созревшего помёта, отделились три чёрные продолговатые штуковины и тут же начали приближаться, медленно и косо снижаясь прямо к его окопу. Но Воронцов уже понял, каким-то внутренним, животным чутьём человека, изо всех сил пытающегося приспособиться к жизни на войне, что они, эти три штуковины, наполненные взрывчаткой, вреда ему не причинят – они пролетят мимо. Может, метра на два-три, но всё же – мимо. Немецкий пилот был опытный и ловкий парень, и он, быть может, сверху хорошо видел линию траншеи и от неё отвод к одиночному окопу, и в нём, прикрытого лишь обрывками дыма и копоти, одинокого, перепуганной зверушкой свернувшегося в комок бойца, и метил именно в него, полагая, что этот, скорчившийся на дне ячейки, и есть последний живой во всей траншее, которую им приказано разрушить. Но пилот всё же ошибся, видимо, перенадеялся на свой опыт, на боевое искусство аса люфтваффе, и на долю секунды позже открыл бомболюк. Бомбы легли с перелётом, так и не разомкнув и не раскидав порознь пространство неба и земли. Мимо! Мимо… Воронцов почувствовал это кожей спины.
Самолёт взмыл над верхушками деревьев и исчез в копоти и смраде опрокинутог