Смирнов собирается разжечь костёр. Костёр… Какой, к чертям, у немцев под носом костёр? Смирнов самоуправствует. Нельзя ему позволять разжигать костёр… Но у Воронцова уже не было сил отказать и своим товарищам, да и себе тоже, в возможности хоть немного посидеть в сухом, погреться, может, даже и просушиться хоть как-то.
– Хорошее тут место для летней дойки, – сказал Воронцов, уже спокойно наблюдая за тем, как ловко, быстро и правильно Смирнов собирает костерок. – Водопой – рядом. Луга кругом вон какие… И мошкары, видимо, не так много. Место-то открытое – продувает.
– Кому что, а колхознику и в тырле рай, – усмехнулся Смирнов и сдвинул на затылок каску, с которой всё ещё капало, будто и она тоже пропиталась дождём.
– Если бы не дождь… Место тут красивое. У нас такие же места, очень похожие. – И Воронцов машинально пристроил к «шалашику» сержанта и свою щепочку, отломанную от ящика, а потом, будто очнувшись, вторую, третью.
– А ты что, Воронцов, действительно до войны в колхозе работал? – спросил Селиванов и закашлялся.
Селиванова знобило, руки посинели, и он едва шевелил пальцами.
– Да как сказать… В институте учился. Первый курс агрофака. Ещё как следует и не понял, что это за наука.
– Значит, на агронома учился?
Воронцов кивнул.
– А я на учителя. Истфак. Тоже только первый курс закончил.
– Учёные вы, смотрю, ребята. – Смирнов чиркнул спичкой. – Хорошо, что спички ещё сухие. Ещё бы километр-два прошли, и костёр зажечь было бы нечем. А я в строительном техникуме грыз свой кусок гранита науки.
– После войны много строить придётся, – сказал Селиванов, почти закрывая своими синими ладонями разгорающееся пламя. – Как бомбёжка, вон сколько домов рушится. Метровые стены, а всё – вдребезги. Вот работёнки тебе будет!
– А ты, Селиван, – сказал Смирнов, – окончишь свой истфак и будешь рассказывать детям, а может, ещё и нашим внукам, как мы тут, на Извери, перед немецкими танками… в штаны пускали.
– Интересно, а что ты им на самом деле расскажешь? – Воронцов подбросил в огонь очередную щепочку, заранее приготовленную им, как раз туда, где пламя, осмелев, особенно жадно поедало и разрушало «шалашик», старательно выложенный ими.
– А ему напишут. Учебник напишут, где, чёрным по белому – так, мол, и так. Он и будет дуть по писаному, как попка.
– Может, тот, кто учебник напишет, от войны сейчас в каком-нибудь Ташкенте прячется! – возразил Селиванов.
– Ну да, в эвакуации.
– А так и будет.
– Так он же правды не напишет!
– Конечно, не напишет. Нашу – не напишет. А свою – напишет. Она для него важнее в тысячу раз.
– И приятнее, чем то дерьмо, которое мы сейчас нюхаем.
– А кому ж она, такая его правда, нужна?
– Это, Селиван, другая тема. А наша правда вряд ли кому понадобится. Сань, расскажи-ка учителю истории, какую ты правду в овраге видел?
– Хватит. От этих разговоров легче не станет.
– Вот видишь, правду-то мы знаем…
Все замолчали и долго сидели так, молча. Никто не хотел смотреть друг другу в глаза. Из покрасневших, распухших от холода ладоней Селиванова выскользнуло вверх острое, трепещущее пламя, разрослось в один миг, озарило их лица, заиграло, отражаясь в потемневших, одноцветных усталых глазах.
– В танке, братцы, тоже воевать плохо, – вдруг сказал Селиванов, и все сразу вспомнили обгорелые трупы немецких танкистов в опрокинутых, развороченных взрывами танках: бесформенные куски дымящегося мяса, скрюченные руки, оскаленные зубы…
После гибели второго номера Селиванов стал угрюмым, замкнутым. В разговорах обычно не участвовал, молча слушал, иногда даже не смотрел на говоривших, и, казалось, думал своё. Получая приказание, неуклюже козырял и покорно шёл исполнять. Похоже, что ему было всё равно, какое приказание сейчас услышит, что придётся делать. Рвения особого не проявлял, но и отказа от него не слышали. Помкомвзвода Гаврилов, наблюдая за ним, как-то сказал Воронцову, когда в окопе они остались одни: «Задумался твой пулемётчик. Хреновая примета. Таких пуля в первую очередь подбирает. Ты его береги». Молчун, молчун, а тут вот разговорился. «Может, – подумал Воронцов, – так на него подействовал тот бугай в кавалерийской форме, которого ему пришлось колоть штыком?» Селиванов пристроил возле столба свой карабин и принялся ломать ящики.
– Значит, если бы не война, то ты, Воронцов, был бы агрономом, – сказал он задумчиво. – Тоже очень хороша профессия. Благородная. Нужная. Чтобы земля хлебом пахла… Ты, Смирнов, дома бы строил. Я хотел стать учителем. И ничего у всех нас не вышло. Встретились мы в военном училище, в форме, о которой никто из нас не думал даже мечтать.
– Погоди, Селиван. Жизнь ещё не кончилась. Обстоятельства, так сказать, всего лишь дали трещину… Я, например, своё дело доведу до конца. Обязательно закончу техникум и пойду работать на строительство метро. Там у меня дядька работает. Начальником участка. Квартира в центре Москвы. Он обещал меня взять к себе в бригаду. Дядя Кузьма, материн старший брат. Правда, он сейчас тоже на фронте. Мать написала, что ушёл добровольцем. Ещё в августе. В ополчении воюет.
– Значит, где-то здесь, – сказал Селиванов.
– А я, ребят, ни разу в метро не ездил, – признался Воронцов.
В другой раз Смирнов, конечно бы, поднял на смех Воронцова, не преминул бы воспользоваться таким удобным случаем потешить товарищей. Но теперь только хмыкнул и сказал:
– Это не горе. Горе б было, если бы я сейчас услышал, что ты ни разу девку не пробовал.
Они сидели и смотрели, как разгорается, потрескивает костерок, охватывая еловые дощечки. Уже стало тепло, а рукам, вытянутым к огню, даже жарко.
– Засеем мы нынче твои поля, сержант, белыми косточками. – В голосе Селиванова колыхалась такая тоска, что у Воронцова защемило в груди. – Эх, ребята, я вот о чём горюю: пулемёт бы мне, мы бы их там, в деревне той… Не в дверь бы, а в окна выскакивали.
– Пулемёт… Твой пулемёт сейчас на шоссе воюет.
– Без пулемёта нам туго придётся, – не унимался Селиванов.
– Да что ты, Селиван, заладил? Пулемёт… Пулемёт… Ты и штыком вон как ловко этого кавалериста прикончил!
Смирнов снял с карабина Селиванова штык-нож и ловко вскрыл им банку тушёнки, умостил её на сдвинутых кирпичах, поворошил угли и принялся колоть дощечки.
Вскоре в жестянке забулькало. Запахло вкусным, домашним.
– Давайте-ка, братцы, попробуем горяченького. А потом будем думать, что делать дальше. – И Смирнов весело посмотрел на товарищей, подмигнул хмурому Селиванову. – Ты, Селиван, главное, носа не вешай. Добудем и пулемёт. Не пропадём. И за Краснова, и за всех наших товарищей мы ещё отомстим им сполна.
– Да, раздобыть бы пулемёт… – твердил своё Селиванов.
И Воронцов вдруг понял, что без пулемёта Селиванов чувствует себя более чем неуверенно. Когда оружие рядом, и ты чувствуешь его надёжность, страх сам собой пропадает, рассеивается. К оружию быстро привыкаешь. Своё оружие всегда кажется более надёжным. Видимо, Селиванов никак не мог привыкнуть к трофейному карабину. Хотя о таком карабине мечтали многие.
– Война только начинается. Ротный правильно сказал. – Воронцов поправил палочкой уголёк. Палочка загорелась, и он сунул её под донце банки. – Через день-два нас сменят. Свежие части подойдут.
– Поскорее бы подошли.
– А если за нами и правда никого нет?
– Под Малым Ярославцем, вы ж сами видели, окопы копают. Так что не здесь, а там основные силы будут развёртываться. А здесь пока мы должны постоять.
– Значит, мы – буфер, смертники.
После этих слов Смирнова долго молчали. Говорить никому не хотелось. Каждый думал о своей участи. И снова их вывел из оцепенения Селиванов. Вздохнув, он распоясал вещмешок, достал сухари, разложил их на обрывке газеты на ящике.
– Ты сухари пока припрячь, – сказал Воронцов. – Я вас сейчас трофейными галетами угощу. Вчерашние гостинцы. С Угры.
Смирнов с любопытством взял лёгкую тонкую пластинку, повертел её, понюхал, похрустел и сказал:
– И вот этим они нас взяли?
– Взяли они… – Селиванов тоже откусил галету. – Пресная. И крошек много.
– Наши хоть и покорявей, но посытнее. – Смирнов нагнулся к банке и с блаженством потянул ноздрями. – Наш сухарь твёрже. Вот чем мы их возьмём. А эти уж больно слабенькие. Видать, немка плохо тесто месила.
– При чём тут немка?
– А это так… Было дело. Рассказывать, что ли? – словно того и ждал, подмигнул товарищам Смирнов. – Была-жила старуха, у ней – дочь. Большая неряха. За что ни возьмётся, всё у неё из рук валится. Пришло время, нашёлся дурак, сосватал её и взял замуж, прожил с нею год и прижил сына. Пошла она один раз в гости к матери. Та её, понятное дело, угощать да потчевать. А дочь ест да приговаривает: «Ах, матушка, какой у тебя хлеб вкусный, сытный, а у меня такой, что не проглотишь – настоящий кирпич». Навроде вот этого. – И Воронцов повертел в руках серый, аккуратно сформованный брусочек, подбросил в костерок ещё несколько сухих лучинок, заглянул в банку, помешал в ней штык-ножом. Посмотрел на лезвие и вдруг спросил: – Селиван, а ты свой тесак помыл?
– Целый час по дождю шли, всё обмыло, – ответил Селиванов.
– Тьфу! Как теперь это есть?
– Галеты же немецкие жрём – не тошнит.
Теперь Воронцов внимательно рассматривал штык-нож, повертел его в руках и выбросил под капель.
– Ну и гад же ты, Селиван. Поели тушёнки… Хуже, чем в той байке.
– Брезгуешь – не ешь. Другим больше достанется. Так что там, у дочки хлеб не заладился?
– А, ну вот… «Послушай, дочка, – говорит мать, – ты, наверно, плохо месишь тесто, оттого у тебя хлеб невкусный». – «А как, – говорит, – надо месить, чтобы вкусный получился?» – «А вот слушай, – говорит ей мать. – Попробуй тесто вымесить так, чтобы у тебя спина стала мокра. Тогда и хлеб будет вкусный».
– Вы как хотите, а я тушёнку есть не буду. – И Воронцов загрёб из кулька ещё несколько галет.
– Как хочешь, командир. Только для одного Селивана этой банки многовато будет. Ну, дальше-то рассказывать?