Начиная с детского сада у меня какая-то патологическая неспособность быстро одеться, быстро раздеться, аккуратно сложить одежду — вечно вываливаются какие-то непредвиденные рукава, штанины, по́лы… Ты встряхивала меня: «Бенга! Не зависай! Не копайся!» В детском саду моим вечным кошмаром были колготы, я до сих пор ненавижу эти слова: рейтузы, колготы, — они почему-то всегда были тесные, не налезали в паху, а внизу, наоборот, волочились и скручивались, я в них запутывался, меня толкали, я падал…
Однажды зимой на шестичасовом занятии вместо тренерши появился незнакомый молодой парень — атлет с удивительными плечами, круглыми, как шары, и лоснистыми. Все старались понравиться новому тренеру. Он разрешил нырять с тумбочки. Это давно было всеобщей жгучей мечтой — но тренерша оставалась неумолима. А парню было, по-видимому, плевать, он не отрывался от своего мобильного телефона: мол, прыгайте хоть всё занятие, только лучше — меньше возни. Все были счастливы буквально до поросячьего визга: галдели, толпились, втискивались в очередь, в неразберихе кто-то успел прыгнуть во второй раз и даже в третий, пока от меня до тумбочки не осталась всего пара дрожащих спин в гусиной коже и каплях.
Одни быстро вскакивали на тумбочку — и так же ловко ныряли руками вперёд. Другие медлили, а потом бухались враскоряку, хотя нужно было элементарно собраться и в этом собранном виде упасть в воду — просто упасть: как же они умудряются делать это настолько уродливо, думал я, с нетерпением ожидая своего звёздного часа.
Наконец влез на тумбочку, браво сложил руки лодочкой, глянул… и обмер: вода была не сразу же под ногами, как я ожидал, а далеко-далеко.
Когда я, стоя в очереди, смотрел на ныряльщиков, то видел тумбочку высотой пятьдесят, максимум семьдесят сантиметров, и всё. Но теперь к этим семидесяти сантиметрам прибавился мой немаленький рост, да ещё расстояние между краем бортика и водой. Я, пожалуй, решился бы шагнуть с тумбочки или как-то на корточках соскочить — но… я уже сложил руки лодочкой. Теперь прыгнуть солдатиком — значило показать, что я струсил. Я наклонился, чтобы хоть ненамного приблизиться к воде. Тумбочка была скошенная и мокрая, я боялся, что соскользну. Где-то там, далеко-далеко внизу, змеились светлые ленты. Мне что-то кричали. «Сейчас-сейчас… — шептал я про себя, беззвучно. — Сейчас…»
Вдруг скользкая тумбочка отскочила, я судорожно взбрыкнул в пустоте, вскрикнул, каркнул, мазнули перед глазами блестящие стены — и я бултыхнулся, больно ударившись о воду боком и животом, хлебнул хлорки, вынырнул… Все смеялись.
Когда я застопорил очередь, атлет на минуту отвлёкся от своего телефона, играючи подхватил меня и швырнул.
Потом, в раздевалке, меня не пускали сушиться, отталкивали, не хотели стоять со мной рядом. Гоняли по полу мои треники, связанные каким-то особенно нерасторжимым морским узлом: если помнишь, тогда был мороз, ты заставляла меня поддевать под брюки ещё и вторые штаны, что было уже за пределом позора. Теперь эти мои треники, вымазанные в пыли, запинали под лавку. Именно там, в раздевалке, я принял решение: никогда… Никогда. Моя решимость была совершенно незыблемой, каменной: это была решимость Гарсия. Я лишь усмехнулся, когда плечистый вошёл в раздевалку и наорал на меня же, чего я расселся. Бесстрастно я подобрал с пола треники, сплошь покрытые пылью, как шерстью. Голову так и не высушил: пускай будет хуже — прекрасно. Чем хуже, тем лучше.
На улице я нарочно замедлял шаг. Терпел холод. Гонял ледышку. Почему-то запомнилось, что к подошве прилип обрывок какой-то газеты и с этим примёрзшим клочком я дошлёпал до дома.
Когда ты открыла дверь и увидела меня окоченевшего, сизого — конечно, ты ахнула. Сдёрнула шапку со смёрзшихся, слипшихся, до сих пор мокрых волос — и рванула меня за волосы вниз!
— Ты о-бал-дел?! Ты с ума сошёл?! Ты сумасшедший?! — и, размахнувшись, ударила меня мокрой, в мелких льдинках, шапкой. — Ты! Су! Ма! Су! — лупила меня по плечу, по щеке. — Сейчас же в ванную! Дрянь! Дрянь паршивая! Где ты был столько времени?! Почему ты не высушил голову, дрянь?! Издеваешься?! Ты издеваешься? Издеваешься надо мной, издеваешься, сволочь такая?!.
Отпарив ноги в тазу с невыносимо горячей водой (ты подливала ещё кипяток), я заснул, но спал плохо. Я прыгал в воду, вместо упругой воды проваливался в какую-то ватную… даже не ватную, а бесплотную и томящую именно этой бесплотностью пустоту, вздрагивал и просыпался.
Качался размытый блик, почему-то один-единственный на весь бассейн, блик был скользким, как будто из пластика или из тонкой-претонкой жести, я от него отталкивался и прыгал вперёд — а живой блик подныривал баттерфляем и вновь оказывался впереди, я снова с силой отталкивался — и так, равномерно, длинными зависающими прыжками, бежал по воде, пока нога не соскользнула с кровати — и я проснулся с готовым решением.
Была ночь. Я прокрался к компьютеру. Повернул экран боком, чтобы, даже если бы ты среди ночи проснулась и вышла в коридор, не заметила под моей дверью щёлочку света. Левую руку с компьютерной мышью обмотал толстой кофтой, чтобы не слышно было, как щёлкает клавиша. Мне нравились два диагноза, я не знал, на котором остановиться.
Чрезвычайно заманчиво звучал «синдром Аспергера», мужественно и звонко. У «аспергеров» был нарушен контакт с внешним миром, в точности как у меня. Мы, аспергеры, двигались неуклюже, для нас затруднительны были физическая активность и спорт. За это мы подвергались насмешкам и остракизму. Всё правильно. «Типичные» (снисходительная ухмылка) — типичные дети даже не подозревали, до какой степени ярок и сложен наш внутренний мир, среди нас в тысячи раз чаще рождаются гении… Всё подходило!..
…Если бы не аутизм. Аутизм обладал сокрушительным козырем. Аутичный ребёнок казался отрешённым, не реагировал на внешний мир и — внимание! — скользил «невидящим взглядом по окружающим его предметам и лицам». Этот «невидящий взгляд» меня покорил.
В шестом часу где-то в соседнем подъезде защёлкало (у нас были верёвочные выключатели, этот птичий звук был слышен, кажется, через все этажи), загудела вода в кране, хлопнула дверь. Я выключил компьютер, прокрался в постель, но раздеваться не стал, а залез под одеяло прямо в одежде. Встал на четвереньки — на локти и на колени. Уткнулся в подушку лбом. И заснул.
— Эт-то ещё что такое?! Вставай. Я сказала, вставай! Встал сейчас же!
А ну, посмотри на меня. Ты что ваньку валяешь? По-смо-три-на-ме-ня! Поверни сюда голову!
Ты совсем обалдел?! Я что, долго тут буду прыгать?!.
Ты не слышишь меня?
Покажи мне глаза… Что с тобой?
Боже мой, что с тобой?!.
Я чувствовал себя подонком — и ликовал. В эту минуту я собственной волей менял всю свою жизнь.
В поликлинике мне задавали вопросы, а я смотрел невидящим взглядом и не отвечал. Меня вывели из кабинета, оставили подождать в коридоре. Я видел в щёлочку что-то блестящее и, торжествуя, слышал нечто похожее на «аутизм». Тебя убеждали отправить меня на месяц в больницу, ты отказывалась наотрез. Сумасшедший дом был бы занятнейшим приключением — но и моя комната меня устраивала, если только не идти утром в школу, в постылый бассейн, во двор, больше не видеть людей, не разговаривать с ними: молчать.
Я прыгаю с головокружительной высоты — разумеется, ласточкой, только ласточкой, — и, описав идеальную траекторию, под углом девяносто градусов вхожу в воду. В бассейне я никогда не решался открыть глаза под водой, а здесь — ясно вижу тонущего человека: несколько могучих движений, и я, как дельфин, подхватываю его и выталкиваю на поверхность!
Я меньше ростом. Я сильный, ловкий, упругий. Я акробат. Я умею стрелять. Исключительно метко. Фехтую. Умею драться. Не просто драться, а джиу-джитсу, как молния. Мои глаза мечут молнии. Я Гарсия.
Я перестал ходить в школу. Дремал, просыпался обычно в сумерках. Быстро толстел.
Не вставая с постели, включал компьютер. Читал про Гарсия: танцоров Гарсия, боксёров Гарсия, певцов, футболистов, писателей, королей, голливудских актёров… Жаль, я не знал испанского языка. И не знаю. Мог бы выучить за одиннадцать лет — а теперь уже что. Теперь поздно.
А как сладко было бы говорить на испанском… Ещё лучше — не на современном, а на испанском времён «Дон-Кихота», времён Золотого века… Как ты знаешь, это не просто красивое выражение, это термин — язык шестнадцатого и семнадцатого веков, когда правил Карл Пятый, король двадцати семи королевств, когда Испания была величайшей империей, когда из Южной Америки текло золото… Кстати, в Южной Америке самая употребительная фамилия… ну, какая, какая? Одиннадцать миллионов Гарсия. Целая армия!
…Или орден. Да, лучше орден. Самый могущественный в мире тайный орден гарсонов.
Я подтягивал под живот колени, оказывался в своей позе — на получетвереньках, вжимался лицом, лбом в подушку, зажмуривался — и в мерцающей черноте субмарины и гидростаты спускались на дно глубочайшей морской впадины (Марианской), где под одиннадцатитысячеметровой толщей сверкал подводный дворец из сапфирового стекла… Гранды, герцоги, маршалы и президенты рассаживались за столом, длинным, как взлётно-посадочная полоса, и только трон во главе стола пустовал: единственное, что доподлинно знали про главу ордена, — он, как и все его преданные сподвижники и соратники, носил фамилию Гарсия…
Видишь, меня тянуло к воде: океанские недра, потом исторические корабли, броненосцы, дредноуты… Частью нашего городского пейзажа — даже на ПВЗЩА, на 2-й Аккумуляторной улице — были чайки, они романтично качались в воздушных потоках, копались в помойках — но то были речные чайки, от нас до ближайшего моря (Балтийского) триста семьдесят километров, вживую я моря не видел… И не увижу.
Сутками и неделями я читал про Цусиму и Моонзунд, про 1908 год, когда русские корабли (два крейсера, «Адмирал Макаров» и «Богатырь», и два линкора, «Слава» и флагманский «Цесаревич») первыми пришли на помощь Мессине после одного из сильнейших