Дверь плотно закрыта. Внутри тихо, потом какое-то звяканье, бормотание, скрип, стон или смех, твой голос. Мне тесно, невыносимо. Из меня с болью, царапая, тянутся нитки.
Я знаю, что делать с дверью, Минька мне показал. Верчу колёсико зажигалки, щёлкаю рычажком. Пламени нет. Ни бусинки, ни икринки. Щелчок, искры, и снова темно. Очевидно, газ кончился. Встряхиваю зажигалку — мне кажется, внутри плещется. Зажигалка довольно увесистая: почему же она не горит?
Я щёлкаю, несколько раз подряд щёлкаю — и вдруг, распахнувшись, тяжёлая белая дверь бьёт в плечо. В проёме стоит человек. Ниже меня на голову. Проходит секунды три, прежде чем я узнаю Дживана Грантовича: в темноте у него чёрные пятна вместо глаз, рубаха выпущена из брюк, расстёгнута почти донизу, он покачивается, придерживаясь рукой за косяк.
В твоём кабинете черно. Когда дверь открылась, дохнуло теплом и знакомыми запахами: немного старостью, немного кремом — и алкоголем. Из тёмного тянущего тепла твой голос: «Джованни?»
Дживан шатается и по-прежнему не отпускает дверной косяк. «Джованни»?! Для тебя он — «Джованни»?!.
В этот момент — буквально в доли секунды, — как будто обратный центростремительный взрыв, выныривает и мгновенно склеивается из осколков выпуклая волшебная сказка про коварное предательство, про украденную колыбель, про королеву в заветной комнате и узурпатора на пороге.
Неумолимо глядя гнусному коротышке в глаза — в тёмные неразличимые в полумраке проёмы, — я целюсь в него зажигалкой, как шпагой, как пистолетом, как сейсмоторпедой, как твоим пультом от телевизора, чтобы выключить его, — щёлкаю!
Неожиданно цепко Дживан хватает моё запястье, другой рукой вырывает у меня зажигалку, бьёт о косяк двери, что-то со звяканьем отлетает, Дживан бросает моё сокровище на пол.
— Что случилось, Джованни?.. — Ох, какой у тебя странный, капризный голос, звуки будто расплывчатые, размазанные. — Джованни? Ты где?
Коротышка толкает меня в грудь с такой силой, что я пячусь и, потеряв равновесие, чуть не падаю. Дверь захлопывается.
Опираясь о стену, встаю на четвереньки, ищу в темноте, нашариваю то, что звякнуло, почти невесомый фрагмент (колёсико?) — и через короткое время саму зажигалку. Она изменилась на ощупь: образовалась какая-то неприятная выемка и внутри нечто мелкое, острое, как сломавшийся зуб, как расколотая черепица, рваные листы железа, раздавленные кирпичи, дранка, щепки — сплошное месиво, я в нём вязну всё глубже: выше колен, по бёдра, почти по пояс; дорога назад гораздо труднее, но я стараюсь не падать, не думать о только что пережитой измене, мне надо выбраться из развалин Мессины, покрытых слипшейся и запёкшейся пылью, каменной, известковой: под моросящим дождём извёстка издаёт хлористый запах, как в туалете, где я стою перед зеркалом.
Я стою перед зеркалом. Вижу себя, но не понимаю выражения собственного лица. Моё зрение сделалось избирательным, сузилось, я как будто смотрю в окуляр подзорной трубы, могу двигать эту трубу, наводить её на предметы — и только тогда медленно осознаю, что именно передо мною в данный момент.
В данный момент передо мною розетка. А в руке шпилька. Сейчас радостный огонёк вывинтится из двух чёрных глазков, закрутится вокруг усиков, вылетят пробки, погаснет дежурный свет, останутся только красные лампочки на щитке, пожарная сигнализация засвистит, заревёт, все проснутся, сбегутся — и ты очнёшься от наваждения, ты прогонишь «Джованни», вернёшься ко мне.
Шпилька поменьше, чем в детстве, поуже. Я разгибаю железные усики, делаю букву «П». Примериваюсь, тычу шпилькой в розетку и…
…И ничего. Свет не гаснет. Сирена не воет. Шпилька торчит из розетки как ни в чём не бывало.
Мне боязно прикасаться к железной шпильке голой рукой, поэтому, приспустив пижамный рукав, я беру её через ткань. Поворачиваю так и эдак, скребу розетку усиками изнутри…
«Оба-на!» — гаркает у меня за ухом.
Я чуть не падаю от неожиданности, от испуга: ноги и без того еле держат.
«Хочешь праздник устроить? Какой молодец!»
Это Минька! Амин Шамилов. Мой тайный оруженосец.
«Салют хочешь устроить им? Салют, да?..»
Он рассматривает комбинацию из розетки и шпильки:
«Напряжения нет. Тока нет. Электричество йок. Понимаешь? Фиг с ним, тебе и не требуется понимать…»
Я никогда не любил смотреть людям в глаза — а за одиннадцать лет вообще разучился. Смотрю мимо невидящим взглядом. Но внутри — я ликую: мы с Минькой вместе, это происходит со мной наяву! События разворачиваются стремительно: не успевает Минька произнести слово «салют», как в чёрном небе Сицилии вспыхивают фонтаны, тюльпаны, сыплются блёстки… Мы с Минькой бежим, катимся вниз по склону, за нами погоня…
Я слушаю Миньку вполуха, меня сейчас больше занимают сицилийские приключения, но из отдельных слов и фраз («биомусор», «горите, суки, в аду») понимаю, что он недолюбливает врачей, да и в целом скептически смотрит на человечество; Минька сообразил, что поджог в надзорной палате — моя работа, и горячо одобряет («ты прям террорист! террорист, да?..»). А я, в свою очередь, утверждаюсь в понимании, что это именно Минька пробрался к твоей двери прошлой ночью («забегали, бабуины…»), мы с ним солидарны, мы делаем общее дело, и, чудом уйдя от погони, мы в море, меня ждёт катер с пирокластическими торпедами, нам пора расставаться — и на прощание я дарю верному оруженосцу самое ценное…
Отдаю зажигалку. Минька мной восхищён. Одобрительно хлопает меня, тыкает. Щёлкает, но огня нет. Где-то сбоку находит маленький рычажок: я даже не подозревал, что этот маленький зубчик способен двигаться, — Минька с трудом подцепляет зубчатую лапку ногтем, ругается («заело, ять»), но с усилием всё-таки передвигает на противоположный край прорези. Снова щёлкает — и появляется язычок пламени! Я был уверен, что коротышка испортил мою зажигалку, демонстрирую Миньке фрагмент, найденный на полу, но Минька мне поясняет, что это всего лишь скобка, которая защищала колёсико («кожушок, понял ты? кожушок!») — а весь механизм зажигалки на месте, кремень на месте, колёсико («видишь?») — я вижу, да, колёсико крутится, рычажок нажимается, газ идёт.
По Минькиному велению добываю подушку: это непросто, мне нужно второй раз прокрасться мимо тёти Шуры — она храпит, как сказочный великан, как полсотни матросов в кубрике; лишь когда я, уже с подушкой в охапке, — стремительно, молниеносно! — опять выскальзываю за дверь, мне мерещится некое движение перед третьей палатой, может быть, кто-то проснулся и видел, как я выхожу, но я поглощён своей миссией, мне немного обидно, что Минька пеняет мне за промедление («спишь на ходу», «еле ноги волочишь», «давай, давай сюда, бабуин»).
Взявшись двумя руками за наволочку, он отважно — и в высшей степени неожиданно для меня — дёргает и с треском рвёт ткань, надрывает: в подушке будто бы раскрывается рот. Внутри множество перьев. Плю́мас! (Видишь, я помню испанское слово: лас плюмас). Перья священной птицы курикинкэ… Одно, как одуванчик, перелетает… ах, как меня поражает и восхищает решительность Миньки. Мне самому никогда не пришла бы идея проделать в подушке рот.
Минька несколько раз настойчиво говорит, почти вдалбливает, что, когда перья как следует разгорятся, мне нужно бросить внутрь зажигалку («Понял, нет? Эй! Кивни, что понял! Кивни, кивни!»)
Я, не глядя на него, киваю. Он рад, он доволен мной: «Покажешь им? Молодец. Точно справишься? Что я в людях люблю — так это общительность. Ты общительный парень. Якудза. Якудза, да? Не якудза, нет… Ты сумо́! Покушать любишь, да? Правильно… вон туда, ворочай, ворочай ногами, ворочай, не спи, не спи!..»
По дороге я думаю (с тёплой грустью), что Минька со мной разговаривал не вполне подобающим образом. Как если бы, наоборот, он был принцем, а я у него на посылках. Он просто ещё не постиг, что моё низкое звание, моё мнимое сумасшествие, моя отталкивающая внешность, мой вес — всё это не более чем удачно подобранная маскировка, личина… Ну ничего, ничего. Тем больший его ждёт сюрприз. Я внутренне улыбаюсь. Я как-то рассеян — но добродушно рассеян.
Я опускаю подушку под королевскую дверь. От движения воздуха из подушки вываливается ворох перьев. Нескольким пёрышкам удалось зацепиться за наволочку бородками, волоконцами, — но даже за жизнь они цепляются так бессильно, так жалко своими мягкими невесомыми шелковинками, трепыхаются — и всё равно отлетают… Фу, мусор.
Я щёлкаю зажигалкой. Ну вот, совершенно другое дело! Язык огня, такой длинный, что изгибается от сквозняка. Я подношу зажигалку к разорванной наволочке, к «уголку рта». В колеблющемся свете мои пальцы выглядят очень большими.
Я ждал, что тотчас взметнётся костёр, — но по наволочке растекается тёмная клякса. Проклёвываются язычки, плодятся, шныряют. Их много, они принимаются лепетать вразнобой: почти у каждого пёрышка собственный капюшончик, куколь, своя пляшущая коронка.
Огонь не взвивается, а, наоборот, разъедает внутренности подушки, образуются чёрные гнёзда и рытвины. Ползёт дым. Пахнет жжёными остьями, волосами.
Этот запах мне кажется совершенно не подходящим для коронации.
Определённо, он неуместен.
Отвратная вонь. Так смердела 2-я Аккумуляторная, когда ветер дул от мясоперерабатывающего комбината. У меня першит в горле, я кашляю.
Я-то думал, что все эти перья давным-давно превратились в технический наполнитель, в безличный служебный материал, их единственным предназначением было — вспыхнуть и дружно исчезнуть, — но они пахнут гораздо хуже, чем краска или пенопласт: пахнут горящей плотью.
Тяжёлый дым закручивается, как тряпка, перья сжимаются, пачкаются смолой, проседают воронками, ямами, число выживших тает, и с каждым часом раскопки требуют бо́льших и бо́льших усилий. Нам удаётся спать лишь урывками: не отдохнув, мы, зевая и ёжась от холода, грузимся в шлюпки — а на берегу снова роем колодцы, прокладываем тоннели, буквально уходим в поиски с головой. Среди развалин маячат, как привидения, оборванцы, вымазанные в земле и облепленные извёсткой, многие — обезумевшие. Просят пить. Водопровод разрушен землетрясением, город мучится жаждой. Мне врезается в память один сумасшедший: полуголый, дрожащий, синий от холода, он сидит прямо в луже и пьёт, черпая из этой же лужи горстью. Остальные сливаются в длинную череду: тела в ожогах и грязных запёкшихся ссадинах, у большинства особенно сильно изранены спины. Землетрясение началось перед рассветом, и, когда стали рушиться стены и потолки, люди спросонья пытались укрыть лица и головы, поворачиваясь спинами к падающим обломкам…