Через два дня Маргарита созвала Государственный совет. Окруженная подозрением и недоверием, совершенно не веря ни в мнения, ни в способности советников Берлеймона и Виглиуса – сторонников Филиппа, она теперь отдалась на милость принца Оранского и верила, что его помощь – единственная для нее возможность не дать народу восстать раньше, чем король приедет сам или пришлет армию. Она обдуманно и неразборчиво в средствах повела игру с целью добиться этой помощи.
А Вильгельм, который знал (и должен был знать), что она лишь орудие короля, делал то, о чем она просила. Именно он почти один в те переломные месяцы своей популярностью как стеной отгораживал ее правительство от народа.
Почему он это делал, неизвестно до сих пор, но то, что нам известно об этом человеке, его характере и его правилах, возможно, позволяет понять, в чем тут причина. Он так же, как Эгмонт и Хорн, считал верность королю своим главнейшим долгом. В этом он был верен высочайшей феодальной традиции. Но он был прекрасным администратором, добросовестным и практичным, и для него, как для любого администратора, было кошмаром наступление беспорядка, которого можно избежать. Возможно, он, несмотря на все разочарования, сохранил в душе заветную и неистребимую надежду, что компромисс еще может быть достигнут, но, конечно, не неловкими попытками запугать короля, а демонстрацией твердости и верности. Упорство и терпение были основами его величия, и, возможно, он в наибольшей степени проявил их в этом последнем усилии спасти короля, который одну за другой отверг все возможности для спасения. Более того, Вильгельм не доверял конфедератам – не каждому в отдельности как человеку, а этому кружку в целом. Он ясно видел, что эти азартные и неопытные люди недостаточно солидарны и недостаточно упорны для того, чтобы стать грозной политической силой. Это скопление по-разному настроенных людей, соединенных теперь волей случая, могло рассыпаться так же легко, как возникло. Даже единодушный протест против законов о ереси, впервые в истории Нидерландов заставивший толпы кричать одни и те же лозунги в Антверпене и Амстердаме, в Валансьене и Делфте, на флегматичном Севере и на легко возбуждавшемся Юге, не казался Вильгельму достаточно прочной объединяющей силой для того, чтобы оправдать восстание – если восстание вообще можно чем-то оправдать. Можно ли? В этом Вильгельм находился под жестким и суровым контролем своего воспитания. И в Дилленбурге, и в Брюсселе его учили феодальной верности: восстание бывает законным, только если государь сам нарушает свои обязанности. И Вильгельм, как правило, отказывался одобрить восстание, пока Филипп сам не брался за оружие.
Он разъяснил свою позицию Маргарите на заседании Совета 29 марта. «Во всем должен быть порядок, – сказал он, – но такой порядок, который можно соблюдать… Когда люди видят, как человека сжигают за то, что он поступал так, как считал правильным, это наносит им обиду, потому что его поступки – дело совести». В таких обстоятельствах, продолжал он, судьи не исполняют законы, и власть правительства приобретает дурную славу. Он предложил вместо того, чтобы допускать такой подрыв власти короля, применять какой-то промежуточный план сдерживания, пока не приедет сам король.
4
1 апреля 1566 года Бредероде сам примчался в Брюссель, и с ним был Людвиг Нассау. Каждого сопровождали по двести всадников, вооруженные каждый двумя пистолетами: так мало даже Людвиг обращал внимание на совет Вильгельма. Всего за три недели до этого Вильгельм написал совершенно ясно: «Чем более мирным будет ваш приезд, тем лучше. Это поможет вам самым лучшим образом исполнить ваше дело». Братья были очень далеки от сотрудничества и добивались противоположных политических целей, но Вильгельм так нежно и глубоко любил Людвига, что не препятствовал его безрассудным поступкам, и импульсивный Людвиг решил связать своего старшего брата с конфедератами, хочет он того или нет.
Поэтому Людвиг и Бредероде со своими свитами промчались по улицам с грохотом и звоном, больше похожие на участников праздничной охоты, чем на угрожающую армию, и без приглашения въехали во дворы двора Нассау, потому что они, разумеется, собирались остановиться у принца Оранского, у кого же еще? «Они думали, что я не посмею приехать! – крикнул Бредероде, не уточняя, кто были эти таинственные «они». – Так вот! Я здесь, и возможно, что я уеду совсем по-другому». Об этом глупом хвастовстве доложили Маргарите, и в докладе оно приобрело неприятный оттенок.
Людвиг и Бредероде были не единственными гостями, которые, как всегда, воспользовались гостеприимством принца Оранского. Еще до этих двоих к нему приехали граф Хорн и Мансфельд-младший, сын Петера-Эрнста фон Мансфельда, старого, капризного и заносчивого солдата, штатгальтера Люксембурга, которому Людвиг и Бредероде так польстили своими знаками внимания, что он почти поддержал их политику. Младший Мансфельд уже начинал сомневаться. Еще больше сомневался Хорн: он, как только увидел остальных гостей, необъяснимым образом заболел и велел присылать ему всю еду наверх, в его спальню.
Позже в тот же вечер более здравомыслящие и умеренные из присутствовавших в доме – Вильгельм, Хорн и Мансфельд – сели рядом и стали обсуждать положение дел, предлагая, а потом отвергая один путь действий за другим. Например, не выйти ли им из ордена Золотого руна в знак недовольства? Они посчитали, что делать это вряд ли стоит: король, вероятно, даже не поймет, что их уход – скрытый упрек ему.
Официальным центром конфедератов был дом шумного и сумасбродного Кулембурга. Там в течение трех следующих дней «Компромисс дворян» приобрел свою окончательную форму. Там, среди неуместного веселья, были наконец поставлены подписи. И там Людвиг, немного опьяневший, но действительно боровшийся за веру и Нидерланды, в теплых апрельских сумерках влез на садовый стол и произнес речь перед возбужденной толпой. Конфедераты не могли вести свое дело только в доме Кулембурга. Хотя Вильгельм, видимо, отказал в официальном гостеприимстве более буйным друзьям Людвига, они украдкой входили в его дом и выходили оттуда через задние и боковые двери или садовые калитки и повсюду собирались кучками во дворце Нассау. Там Хорн, столкнувшись с ними, когда они вели беседы в углах, приказывал им замолчать и делал замечание за то, что услышал. А они грубо смеялись ему в лицо.
И наконец, 5 апреля 1566 года, в пятницу, их «Компромисс» был готов, и Маргарита была согласна дать им аудиенцию. Они прошли по улицам – Бредероде первый, за ним примерно двести мелкопоместных дворян и низших аристократов: так сильно уменьшились пять сотен, о которых говорила молва. Толпа жителей Брюсселя восторженно приветствовала их. Но Маргарита была в неподходящем состоянии для того, чтобы принять этих просителей. Она переутомилась и обессилела за предыдущие две недели, когда заседала в Совете порой с семи утра до восьми вечера, председательствовала на собрании ордена Золотого руна, пыталась очаровать принца Оранского (бедная женщина, это была тяжелая задача для нее, у которой было так мало женских чар). Она заметно постарела и была такой нервной, что ее волнение внушало бы жалость, если бы не вызывало раздражения. Ей не хватало сознательной женственности и, в первую очередь, физических данных для того, чтобы извлечь выгоду из своих даже слишком искренних страхов. Как обычно, ее глаза были не вовремя мокрыми. Советник Берлеймон, обеспокоенный этим, попытался поддержать ее и сказал (по-французски): «Как, мадам? Вы боитесь этих нищих?» «Эти нищие» – так он посмеялся над процессией нидерландских дворян. Нищий по-французски gueux (гё), и эта насмешка дала конфедератам народное название, которое им было нужно, чтобы крепко связать себя с толпой: их стали называть гёзами. Через неделю Маргарита услышала на углах всех улиц крики «Да здравствуют гёзы!».
В момент встречи с конфедератами ей нечего было бояться: вокруг нее были ее советники, в том числе Вильгельм, Эгмонт и Хорн, а Бредероде оставил основную часть своих сопровождающих на улице и вошел к регентше только с дворянами-просителями. Пылко заявив о своей верности, он подал Маргарите знаменитый «Компромисс», та произнесла несколько официальных слов, объявляя, что прошение принято, и отпустила Бредероде. Вся церемония заняла лишь несколько минут.
Трудно сказать о ком-либо из присутствовавших, чего он ожидал от этого кульминационного момента, но теперь петиция дворян была в руках у регентши, как любая петиция, и несколько следующих дней ничего нельзя было сделать, оставалось только ждать ответа Маргариты и весело проводить время.
Это веселое провождение времени уже организовал Бредероде. Использовав дом Кулембурга, который охотно согласился на это, он пригласил триста гостей и сделал большие запасы еды и выпивки, особенно выпивки. Конфедераты уже слышали презрительные слова «эти нищие» и теперь обшаривали Брюссель в поисках круглых деревянных чаш для подаяния, решив набрать их как можно больше; потом они заменили ими золотые и серебряные чаши на своих обеденных столах. И Бредероде, наполнив свою нищенскую чашу до краев, осушил ее за здоровье всех собравшихся, крикнув: «Да здравствуют гёзы!»
Вильгельм в тот вечер обедал в мрачном настроении вместе с Эгмонтом, Хорном и Мансфельдом. Их обед был прерван одной из тревожных просьб Маргариты: регентша просила их явиться на заседание Совета, чтобы обсудить ответ на «Компромисс». Ей был нужен и Хоогстратен. Он не был с ними, и кто-то вспомнил, что Хоогстратен находится там, где и следовало ожидать, – на вечеринке у Бредероде. Мансфельд поспешил во дворец, а Вильгельм, Эгмонт и Хорн поехали обходным путем мимо дома Кулембурга, желая взять с собой оттуда Хоогстратена. По словам Хорна, лишь когда они оказались у двери и услышали, как шумели гости Бредероде, кто-то предложил войти в дом. Вечер наступил уже давно, и Вильгельм подумал, что будет разумно прекратить праздник, пока гости не успели наделать никакого вреда. Толпа пьяных молодых дворян могла натворить что угодно, если кто-нибудь решительный не заставит их разойтись по постелям.