Но еще долго не может он успокоиться, и сердце у него прямо выскакивает, как будто где-то там сорвали замок, и Сивке страшно, теперь ему страшно, а раньше было весело! Раньше он кувыркался, а теперь сидит и дрожит, хотя раньше надо было дрожать, а теперь бы можно и покувыркаться…
Живет на свете Баобаб — как ободрение всем живущим. За свои пять тысяч лет он многое повидал: рождение и гибель держав, величие и падение фараонов. Ураганы, несущие смерть. Потопы, несущие смерть. Пожары, несущие смерть. Дикие табуны и дикие орды.
Но — живет на свете Баобаб. Как ободрение всем живущим.
Его рубили, ломали и жгли, с него сдирали кожу — с живого. Его даже назвали Баобабом, то есть Обезьяньим Деревом, — чтоб унизить, хотя ростом он и так невысок. Ему свойственна широта — тридцать, а то и сорок метров в обхвате. Разве можно согнуть, разве можно сломать при таком обхвате? Были землетрясения, все вокруг сотрясалось, а он стоял, как положено стоять тем, кто намерен простоять тысячелетия. И все, что было срублено, содрано с него, — отросло.
Пожары прожгли его насквозь, выжгли самую сердцевину. Но он все равно живет. И цветет. Когда отцвели державы и фараоны, и пожары, и потопы, и дикие орды и табуны — он все равно цветет, он живет. И даже не затвердел от всех этих испытаний.
Нет, он не затвердел, древесина у него мягкая, недаром ее любят жевать слоны. Баобаб не возражает, и причина этого не мягкость его, а широта: пусть жуют, всю не сжуют — все-таки тридцать метров в обхвате! А из коры его вьют веревки, и он тоже не возражает: новая кора отрастет. И плоды новые вырастут, и листья новые отрастут, хотя вечно их кто-нибудь объедает.
Пускай объедают, пускай жуют, пускай даже вьют веревки и называют Обезьяньим Деревом, — Баобаб не станет протестовать, при его широте это, в сущности, мелочи. Другие считают, что нужно быть выше мелочей, а он считает, что нужно быть шире. Да и разве только из него вьют веревки? Не только из него. За пять тысяч лет он смог в этом убедиться.
Всем трудно, приходит к выводу Баобаб, но — ничего не поделаешь. Нужно быть шире трудностей, тогда их легко преодолеть…
Поэтому Баобаб обнимают сразу двадцать, а то и тридцать человек. А тех, у которых нет широты, и один человек не обнимает.
Жужжала-Печальница, небольшая, но весьма печальная муха, настолько печальная, что, казалось, она вобрала в себя всю мировую скорбь, после чего остальные мухи должны жить беззаботно и весело, — так вот, эта самая Жужжала-Печальница, которую иногда называют Траурницей, нисколько не заботясь о том, чтобы отличить ее от бабочки Траурницы, а может быть, специально для того, чтобы спутать ее с бабочкой Траурницей, хотя спутать муху с бабочкой можно в состоянии уж слишком большой печали, — так вот, наконец, эта Жужжала-Печальница, муха, а, уж конечно, не бабочка, в один печальный, тоскливый, совершенно несчастный день повстречала Бражника-Языкана.
Этот Бражник был, конечно, не мухой, а бабочкой, хотя в настоящее время это было ему безразлично. Он не видел разницы между чешуекрылыми и двукрылыми, и это его не смущало и нисколько не портило ему настроения. Наоборот, это сближало его со всем миром — чешуекрылым, двукрылым, перепончатокрылым, с миром жестко- и полужесткокрылым, прямокрылым, и равнокрылым, и сетчатокрылым, — мать честная, до чего он разно- и вместе с тем однообразен, этот мир! Бражник-Языкан развел крылья, чтобы обнять этот мир, и спросил:
— Жужжишь?
— Жужжу, — ответила Жужжала-Печальница, потому что она одна представляла здесь жужжащий мир, как другие представляли стрекочущий и звенящий.
— И правильно делаешь, — подумав, сказал Языкан.
— А может, неправильно? — вздохнула Жужжала-Печальница. — Может, нужно не жужжать, а визжать? Или даже рычать? Только я не умею.
— Каждому свое, — сказал Бражник-Языкан и задумался. Когда-то он тоже вот так же печалился, пока не понял, что каждому свое. Когда это поймешь, тогда уже ни о чем не будешь печалиться. Кому надо, пусть жужжит, кому надо, пусть визжит, кому надо, пусть рычит. И молчит, кому ничего не надо.
— Жить — жуть, — сказала Жужжала-Печальница.
— Ничуть. Кто поет, пусть поет. Кто плачет, пусть плачет. Разнообразие звуков. Я, к примеру, разговариваю, потому что я Языкан. А ты жужжишь, потому что ты Жужжала. А другие пусть визжат и рычат, пока ты жужжишь, а я разговариваю. Все нормально, все хорошо.
Бражник-Языкан как-то неестественно замолчал, словно усомнившись в своем последнем слове. Он замолчал, как молчат те, кому ничего не надо, хотя подсознательно ощущал: что-то ему было надо… где-то там, в глубине, что-то ему было надо…
Что ему было надо? Он не мог сказать. Но оно было — что-то такое, чего он, Языкан, не умел сказать, а Жужжала-Печальница не могла прожужжать, а другие не могли провизжать, прорычать… Было что-то такое…
ДИАЛОГИ
Диалоги состоят из прямой речи, но речь в них редко бывает идеально прямой. Сплошь и рядом она бывает неровной, извилистой, даже петляющей, хотя грамматически остается безукоризненно прямой речью.
— Вы понимаете, что я хочу сказать?
— Прекрасно понимаю.
Тире перед прямой речью — эталон прямоты, которому она должна следовать, но, к сожалению, следует не всегда. А иногда не следует — к счастью…
— Выньте руку из моего кармана!
— Это не ваш карман.
— А чей же? Может быть, ваш?
— В этом я не уверен.
— Зачем же запускаете в него руку?
— Почему вы думаете, что это моя рука?
— А чья она?
— Может быть, ваша… Откуда взялся этот платок?
— Это мой платок.
— Опять «мой»! Мой карман, мой платок…
— Зачем я с вами разговариваю? Вы залезли в мой карман, а я еще с вами разговариваю!
— Человек должен разговаривать с человеком.
— Даже когда к нему залезают в карман?
— Это тоже своего рода общение. И, как во всяком общении, что-то приобретаешь, а что-то приходится потерять.
— Но я не хочу ничего терять!
— Друг мой, жизнь — это сплошная потеря, она состоит из уходящего времени. Из времени, буквально вынутого у нас из карманов.
— Как это верно! И главное, никогда не знаешь, сколько его там…
— Не сосчитаешь… Особенно, когда мешает платок…
— Стоит ли говорить о нем? Возьмите его себе.
— Спасибо. Мне бы хотелось оставить его вам — на память о нашем общении. Кто знает, когда еще придется общаться.
— Кто знает… А я уже стал привыкать… Мне будет вас не хватать… Вашей руки… в моем кармане…
— А что у вас в другом кармане? Вы мне позволите?
— Ну что за разговоры! Дайте руку!
— Вот вам моя рука!
— Итак, мы на необитаемом острове. Пожалуйста, не толпитесь!
— Тише! Ничего не слышно! Послушайте, уберите с моей шеи свой фотоаппарат!
— Триста лет назад здесь высадился Робинзон Крузо.
— Кто высадился? Да помолчите вы наконец!
— Крузо высадился. Карл, Роберт, Уильям, Захар, Оливер…
— Мистер Оливер, говорите громче!
— Ну Крузо, Крузо. Робинзон Крузо.
— Ах, этот! Робинзон. И зачем же он высадился?
— Потерпел крушение.
— Какой ужас! С этими несчастными случаями хоть из дому не выходи! И что же — он потерпел крушение прямо на острове?
— Он высадился на острове.
— Ну, тогда еще ничего.
— Но на острове не было ни одного человека.
— Ни единого? Счастливый Робинзон! Послушайте, уберите свой фотоаппарат, не напирайте!
— Робинзон высадился на острове…
— Это мы уже слышали, что вы заладили одно и то же? Он высадился, ну, и где он стоял?
— То есть как — где он стоял? Мало ли где он стоял…
— Вы хотите сказать, что он стоял по всему острову?
— Он ходил по всему острову.
— И здесь тоже? Там, где я стою, он ходил? Послушайте, не толкайтесь, вы же видите: я здесь стою. Почему вы мне не отвечаете? Там, где я стою, он ходил?
— Это неизвестно. За ним никто не следил,
— Так-таки и никто?
— Пятница появился позже.
— Он тоже высадился на необитаемом острове? Хотя почему необитаемом, там же уже был Робинзон… Подумать только, всего один человек, да еще к тому же потерпевший крушение, и остров становится другим. Из необитаемого становится обитаемым. Что же дальше? Ну, остров стал обитаемым, и это сделал один человек. И что же дальше? Почему вы ничего не рассказываете?
— Я пытаюсь… Но у меня что-то не получается.
— Почему не получается? Разве вы на необитаемом острове? Когда человек на необитаемом острове, тогда ему, конечно, трудно рассказывать, а вам, мистер Оливер, нечего жаловаться на недостаток слушателей. Так что же делал Робинзон на этом необитаемом острове? Хотя почему необитаемом? Ведь Робинзон на нем уже обитал? Что же вы нам толкуете — необитаемый остров?
— Но он здесь жил один…
— Я тоже иногда бываю одна. Я даже люблю, когда никто не нарушает моего одиночества… Да не жмите же вы, не жмите! Велика невидаль — Робинзон! Ну, жил человек на острове. В Англии шестьдесят миллионов живут на острове — и ничего. Никто из этого не делает трагедии.
— Ну что ж, картина ясна. Нам нечего скрывать друг от друга.
Он загрустил. Возможно, у него тоже были свои неприятности.
— Это будет третий случай на моем участке.
— Разве это так много?
— Как считать. Конечно, все люди смертны, и по сравнению со всеми три — сущий пустяк. Но с нас за каждого спрашивают.
— Вас будут ругать из-за меня?
— Ничего не поделаешь, такая наша работа. Когда больной выздоравливает, это считается в порядке вещей, но стоит ему… так, как вы… и начинается…