«Да, я виноват, много виноват; правда, под влиянием безумства Фредерики я сам обезумел. Она готовила наше примирение, и потому была так счастлива и довольна; теперь, когда это примирение близится, она еще счастливее. И действительно, разве не счастье для женщины примирить двух друзей и вдобавок своего друга со своим мужем?»
И через несколько часов, в ту же комнату, где произошло это объяснение, явился Дитрих. И, видно, судьба была уже Генриху недоумевать и теряться в догадках.
Теперь, когда все стало ему ясно в Алине, Дитрих, в свою очередь, стал для него загадкой. С первой минуты, как он бросился на шею друга, Дитрих краснел и бледнел, странным взглядом смотрел то на него, то на Алину, путался, и голос его от волнения часто дрожал.
В его нескольких взглядах на Алину Генрих прочел как бы просьбу о сострадании. Он будто умолял ее о чем-то, а Алина, веселая, счастливая, довольная, с сияющими глазами, озиралась на обоих друзей.
– Слава богу! – воскликнула она. – Наконец-то мы снова заживем здесь по-старому. Хоть на несколько дней будем вполне счастливы, забудем наше поместье и Андау, и все те глупые беды, которые преследовали нас там. Как тогда втроем мы жили здесь – невеста, жених и друг, точно так же и теперь снова устроим то же любовное трио. Как в музыке, каждый займется своей партитурой, чтобы составить стройную и звучную мелодию.
И действительно, несколько дней кряду молодое трио жило вместе. Алина была, казалось, на седьмом небе от счастья. Генрих добродушно увлекался ее счастьем и удивлялся, какую сильную радость испытывает жена от примирения двух друзей.
Дитрих, смущавшийся первое время, наконец под влиянием Алины, владевшей способностью колдовать и очаровывать каждого, тоже стал смелее, веселее. Однако изредка на него нападали минуты такой глубокой грусти и по временам он смотрел на своего друга Шеля такими странными глазами, которые ясно говорили: «Я виноват, прости меня». И эти взгляды, подмеченные Генрихом, были пугающей загадкой.
И действительно, загадка существовала. Нечто дикое, бесчеловечное, коварное совершалось по воле, по прихоти Алины, ей самой необъяснимой. Ей хотелось этого, и она пошла на это. Она понимала, что забавляется, шалит, играет двумя существами и своим собственным, что стоит на краю пропасти и глядит в бездонную глубь с легким головокружением. Но это и заставляло ее сердце биться радостнее, ее глаза сиять ярче, ее лицо румяниться…
– Вот это значит жить! – думалось ей. – Это не прозябание в четырех стенах. А главное – это первое новое обучение, репетиция. Надо учиться, надо привыкать.
И загадка эта – для Шеля, пытка – для Дитриха, наслаждение – для Алины были тем фактом, что она в один день, едва не в один час примирила мужа с другом и отдалась этому другу. И как прежде в этом же Дрездене жили счастливо жених, невеста и их общий друг, так теперь в продолжение нескольких дней жили общей жизнью двое любовников и муж.
Здесь впервые и начала действовать та новая Алина, которая давно сказывалась в ней, вполне определилась со времени замужества и жизни в Саксонии и теперь с возмутительной дерзостью, с каким-то счастливым озлоблением перешла от слов к делу.
Она уверяла Дитриха и уверяла саму себя, что устроила это бессмысленное и ненужное свидание их ради забавы, чтобы доказать Дитриху, насколько действительно она не любит своего мужа и доходит до того, что делает из него простую игрушку.
В действительности эта страшная забава и составляла все счастье Алины. Она ясно сознавала, что эти дни, отдаваясь Дитриху едва не на глазах мужа, рискуя каждую минуту вызвать бурную драму и даже преступление, убийство, она наслаждалась. Но она была безумно и страшно влюблена не в юного Дитриха, отчасти сходного характером и добродушием с Генрихом, а была всеми чувствами влюблена в то опасное, дикое и уродливое положение, которое себе устроила.
Мысль о том, что ее поступок был похож на самую адскую и ужасную месть, не приходила ей на ум. Ей не за что было мстить прямодушному, честному и обожавшему ее мужу.
Впрочем, если и было теперь в Алине какое-то злорадство и озлобленное наслаждение, то не по отношению к Генриху. Алине просто было нужно, являлось как бы потребностью, как неутомимой жаждой, иметь в руках страшную, пагубную, пожалуй даже преступную, забаву.
Прошло дней десять; приближался день, в который заранее было решено любовниками, бросив Генриха, скрыться вместе из Дрездена.
Единственный вопрос, который Алина еще не решила, – оставит ли она объяснительное письмо мужу или нет. Несмотря на удвоенное озлобление, которое сказывалось в ее сердце, она все-таки не решалась нанести своей жертве хотя и последний, но слишком сильный удар. Просто скрыться и бежать казалось ей человечнее относительно Генриха. Написать же письмо и объяснить свою игру, объяснить, ради какой демонской забавы она примирила друзей, казалось Алине чересчур жестоким. Сказать Генриху, что через час после первого примирения с ним он стал в первый раз ее любовником, казалось Алине двойным деянием, как если бы убийца, вонзая нож в свою жертву, в то же время дал бы ей пощечину.
Чем ближе подходил день, назначенный для бегства, тем дерзче, как бы умышленно легкомысленнее становилась Алина и тем невыносимее, ужаснее и опаснее становилось положение Дитриха. Он начинал тоже не понимать эту Алину, от которой был без ума. Казалось, что она хочет вызвать драму во что бы то ни стало. Но зачем? Неужели она настолько бессердечна, что замышляет через посредство его избавиться от мужа? А если любовник погибнет от его руки, то найти на это место второго, третьего, наконец, четвертого.
Дитрих каждый раз всячески старался отогнать от себя эти ужасные помыслы и подозрения, но вследствие поведения Алины они снова чаще и чаще зарождались в его голове.
Наконец наступил последний вечер; наутро все уже было готово, чтобы бежать, скакать прямо в Берлин, а оттуда – куда-нибудь далее.
Во все эти дни Алина была в особенно веселом, почти неестественно-восторженном состоянии и вместе с тем играла мыслями и чувствами обоих молодых людей, то и дело заставляя сердце мужа и сердце любовника дрожать и замирать от самых разнородных опасений, подозрений.
После веселого ужина, по крайней мере веселого для Алины, все трое перешли в маленькую гостиную и по обыкновению, принятому за эти несколько дней жизни в гостинице, все трое уселись вокруг пылающего камина.
Так как Алина постоянно поддерживала огонь, то свечи обыкновенно не подавались. Колеблющееся пламя камина, то разгоравшееся, то потухавшее, достаточно освещало горницу.
Шель садился всегда в самое большое из трех кресел, направо от камина. Иногда случалось ему под влиянием этого пламени, бегающего по головням и угольям, забываться в легкой дремоте, которая, однако, продолжалась, и то с перерывами, не более нескольких минут. Он то и дело открывал глаза, улыбался жене или другу, как бы прося извинения за то, что засыпал, и снова на минуту, иногда на полминуты опять забывался.
За это время Алина, садившаяся всегда прямо против камина, озаренная с головы до ног пламенем, сияла в каком-то сатанинском, зловещем свете. Изредка она взглядывала на дремлющего мужа или совершенно иным взглядом обращалась к любовнику, сидевшему всегда с левой стороны.
На этот раз Алина случайно села на место Дитриха, и он поневоле поместился против пламени камина. Но с той минуты, что они уселись втроем, в Алине сказалось какое-то беспокойное, нервное настроение. Ей как будто хотелось совершить сейчас что-нибудь особенно ужасное, поражающее, и в этом настроении она глубоко задумалась в своем кресле.
Шель, изредка взглядывая то на жену, то на друга, впал в свою обыкновенную полудремоту. Дитрих, выпрямившись на своем месте, не спускал глаз с ярких, красных углей камина. Его освещенная, неподвижная фигура, его задумчивое лицо резко выделялись из полумрака гостиной.
Дитрих, думая о роковом и решительном шаге, который он должен был сделать наутро, чувствовал на сердце какую-то странную робость.
Ему, конечно, не жаль было жены, даже не жаль этого друга; к чувству стыда и раскаяния, к чувству виновности перед этим другом он как бы привык. Но Дитрих боялся той смутной жизни, которую должен был начать.
Он понимал, что начинал бродяжническую жизнь, и притом без всяких средств.
Положение женатого человека, бросившего жену, и замужней женщины, бросившей мужа, казалось ему настолько незаконным, что он не мог даже себе представить теперь, как будет он жить этой жизнью, похожей на бессмысленные зигзаги человека, заблудившегося в лесу, без надежды выбраться на свет божий к какому бы то ни было человеческому жилью.
Но вдруг Дитрих очнулся, замер, сердце в нем дрогнуло; он едва не вскрикнул.
Алина была у него на коленях, обнимала его шею и, прильнув губами к его губам, смотрела прямо в лицо дремлющего Генриха.
– Бога ради! – хотел прошептать Дитрих, но ужас, от которого, казалось, вся кровь в его жилах застыла, помешал ему произнести эти слова.
Вероятно, какой-нибудь сверхъестественный, демонский огонь был в глазах Алины, потому что дремлющий Генрих глубоко вздохнул. Он увидел во сне какое-то чудовище и, невольно дернув рукой, как бы ради защиты снова открыл глаза; но в это мгновение Алина уже не обнимала любовника… Она отстранилась от него в то мгновение, когда муж открывал глаза, только одна ее рука еще оставалась на плече Дитриха.
Придя в себя, Генрих услыхал слова:
– Дитрих, проснитесь! И вы стали дремать, как Генрих. Что за сонное царство! Ведь это наконец невежливо перед женщиной.
И Алина весело и шаловливо трепала по плечу Дитриха рукой, которую не успела принять.
Но если Генрих вполне пришел в себя и застал жену, дружески обращающуюся с Дитрихом, то тот не сразу пришел в себя. Ужас его еще не прошел и, казалось, сковал все его члены и язык.
Через несколько минут Дитрих под предлогом головной боли ушел в свою горницу.
Войдя к себе, он остановился среди комнаты, схватил себя за голову с совершенным отчаянием и выговори