Вышедший в следующем году роман «Сострадание крыс», речь в защиту мира на пяти сотнях страниц, был встречен почти полным равнодушием. «Это не то, чего от вас ждали», — упрекнул меня издатель. Но не мог же я убивать кого-нибудь при каждой публикации. Я утешался, получая письма от жителей Лотарингии, потрясенных историей моего прадеда, которая, писали они, извлекла из забвения трагедию их предков. Я твердил себе: по крайней мере, я могу гордиться тем, что написал. Но мне не преминули доказать обратное.
Через несколько недель после провала нового романа некий писака, специалист по журналистским расследованиям, обвинил меня в том, что предыдущий написал не я. Он сравнил живой и острый слог «Экстаза букашки» с «холодным нытьем» двух других моих книг и пришел к выводу, что мой единственный бестселлер написан не мной. Я прибег к помощи «негра», это ясно как день. Далее, собрав сведения о личности Максима Де Плестера — «бывшего зэка, замешанного в политических махинациях, более или менее тесно связанных с мафией», с которым я делил в жизни благосклонность женщины, чьего мужа убил, — щелкопер заключил, что своей свежестью и грубоватым очарованием «Букашка» обязана перу этого самоучки, написавшего от первого лица текст, который я присвоил.
Лестное упоминание моего имени в ряду видных авторов, которых он причислил к «эксплуататорам негров», особого отклика не вызвало. Никто даже не позвонил, чтобы поинтересоваться моей реакцией. «Собака лает, ветер носит», — сказала мне новый пресс-секретарь, двадцатилетняя стажерка.
Я думал, что эта бессмысленная клевета уже канула в Лету, как вдруг среди ночи раздался телефонный звонок:
— Не беспокойся, я этим займусь.
— Максим… Половина первого.
— Чтобы какой-то клеветник разрушил твою карьеру? Нет уж, я буду защищать твою честь. И свою тоже.
Встревоженный его тоном, я напомнил об обещании не трогать моих врагов.
— Я никого не трону, просто объясню. Предоставь все мне, тебе нечего бояться. Все равно у меня сейчас переломный момент в жизни, когда надо принимать решения; ты послужишь мне толчком, и это замечательно.
Я стал его расспрашивать. Он оборвал меня:
— Я скрывал от тебя, чтобы не огорчать, но готово дело: Полина счастлива с другим.
И он добил меня третьим уведомительным письмом: поселившись в Калифорнии, в Кремниевой долине, она вторично вышла замуж за мозг своего калибра, изобретателя компьютерных программ.
— Они жили долго и счастливо, и было у них много патентов, — заключил он. — Ты и я теперь прошлое, Фарриоль. Пора подумать о будущем. Встряхнись, найди себе кого-нибудь, пиши свои книги. Я всегда в твоем распоряжении, если что, но видеть тебя без нее не хочу.
Не обижайся. Пока.
Сам не свой, я пошел варить кофе. Если Максим выпадает из уравнения, если нас больше не двое, нас, надеющихся на знак от Полины, еще верящих в нашу историю, если она и вправду нашла счастье без нас, то вся моя жизнь — пшик. Эта общая квартира, эти короткие связи, это нежелание привязаться, подумать о семье, всерьез заняться собственным творчеством… Все у меня было временно, я сам так решил, чтобы оставаться свободным, чтобы ничего важного не пришлось отрывать от себя, когда она к нам вернется. И эта эфемерность вдруг лишилась всякого смысла.
Следующие годы были самыми мрачными в моей жизни. Ковровые покрытия вышли из моды, и теперь я снимал их, чтобы настилать вместо них паркет. Я переквалифицировался. Что означало много больше, чем смена обивки на облицовку.
Самира основала собственное предприятие, «Версальский паркет». Склад в Курневе, демонстрационный зал на набережной Вольтера и революционный метод придания современному дубу патины под Людовика XIV, потеснивший в элитном сегменте ее бывшего работодателя JMB. Я вложил в уставной капитал все мои гонорары, и мы стали партнерами. Так я доказал, что верю в нее, и отблагодарил за все эти годы, когда она так хорошо помогала мне ждать Полину.
Моя литературная карьера осталась в далеком прошлом. После провала романа о войне 1914 года издатели остерегались со мной связываться. Тем более что легче было забыть Полину, забывшись самому, и я засел за трехтомную биографию завораживающей фигуры Леопольда I, герцога Лотарингского, который сопротивлялся французской оккупации в XVIII веке и чей социалистический идеал воспел до меня лишь Вольтер. В лучшем случае у меня приняли бы не глядя новый сенсационный роман, вернись я к преступлению, которое совершил в обстоятельствах необходимой обороны, но, поскольку я предпочитал копаться в истории родины моих предков, а не разрабатывать жилу моей личной жизни, мои рукописи клали под сукно. Мне советовали взять тайм-аут. Повременить. Мне говорили: все будут ждать вашего «возвращения» затаив дыхание, вы только не оплошайте.
Прошло довольно много времени, прежде чем я понял, что больше не существую. Поначалу, когда мой телефон стал звонить все реже и реже, я даже вздохнул с облегчением, сказав себе: уф, люди наконец поняли, что я не ужинаю, мало выхожу, много работаю и времени у меня нет. Но когда после года исследований и интереснейших открытий о якобы естественной смерти Леопольда I я решился дать о себе знать, оказалось, что это уже никого не интересует. Пора было вернуться на грешную землю. Мое будущее — паркет.
А издательства и пресса между тем сосредоточились на том, кто вышел из моей тени. У всех на устах было имя Максима. С похвальным, по своему обыкновению, намерением смыть с меня позорное пятно клеветы мой взрывоопасный друг опубликовал опус под названием «Теперь я режу правду-матку!», вышедший с манжеткой гигантскими буквами: «МЕНЯ ОЧЕРНИЛИ, МЕНЯ ОБЕЛИЛИ И, НАКОНЕЦ, НАЗВАЛИ НЕГРОМ!» Под видом доказательства, что я сам, без его ведома и с риском для жизни, написал роман, воздавший ему должное, он сводил счеты с врагами и друзьями президента Сонназа, теми самыми, что упрятали его за решетку. Публике это понравилось.
Последовавшая за этим череда процессов о диффамации — Максим выиграл все — подняла его книжицу на вершину рейтинга продаж. Такой же прием был оказан и вышедшим следом «Правде-матке» II и III.
Схоронившись, по некоторым сведениям, в тайном бункере на фламандском побережье, чтобы до него не добрались желающие заткнуть ему рот, мой бывший покровитель не подавал признаков жизни. Номер его мобильного был недействителен, а издательство связывалось с ним через посредство люксембургского адвоката, отвечавшего за его собственность, его творчество и его имидж. Сам он полностью исчез с картины, продолжая, однако, месяц за месяцем пополнять кассу своего издателя и французские тюрьмы. Для правосудия были лакомыми кусками коррупция, отмывание денег и преступное использование секретной информации, которые он с весомыми доказательствами разоблачал в своих «бомбах». Раздавая и левым, и правым, не щадя ни крайних, ни центра, он опустошал скамьи парламента путем лишения неприкосновенности, а министерская чехарда достигла темпа, мало благоприятствующего процветанию Франции.
У меня же с облицовкой была полная катастрофа. Кризис ощутимо ударил по дорогому паркету, клиенты отпадали, едва взглянув на наши расценки, я потерял все, что вложил в предприятие, и нам грозила ликвидация в судебном порядке.
Это сказалось и на моих отношениях с Самирой. Наше совместное проживание в Венсене складывалось все хуже и хуже. Она больше не водила мужчин к себе на шестой этаж, поэтому и я перестал приглашать женщин к себе на седьмой; теперь мы лишь делили ужин перед телевизором в нашей общей кухне в те вечера, когда смотрели одну и ту же программу.
Я больше не прикасался к ней, с тех пор как узнал, что Полина счастлива без меня в Америке. Я чувствовал себя совершенно раздавленным, конченым, потерянным. Самира же думала, что дело в десяти лишних килограммах, которые она набрала из-за наших забот, и от досады прибавила еще пять, что не упростило наших с ней отношений. Вдобавок, чтобы справиться с расходами, она сдала половину своего этажа тунисским друзьям с тремя малолетними детьми. Когда я жаловался на шум, она отвечала, что все ее неприятности начались, когда она взяла меня в партнеры, и что я приношу несчастье — гублю все, что люблю.
После Парижской ярмарки она слегла с нервной депрессией, и я вкалывал за двоих, пытаясь сбыть наши неликвиды и погасить задолженности. Все к лучшему: у меня было меньше времени, чтобы думать о том, во что превратилась моя жизнь.
И вот сегодняшним сентябрьским утром, когда я, с «Энергией земляного червя» под мышкой, стою в дверях бара роскошного отеля, не решаясь показать нынешнего Куинси женщине, которая, быть может, все еще любит меня.
Не отрываясь от экрана своего компьютера, она проворачивает операции, посылает мейлы, проводит видеоконференции на английском языке. А тело ее живет своей жизнью. Правая ступня, разутая, играет с ремешком сумки, левая нога тянется к подлокотнику кресла напротив, голова борется с болью в затекшей шее медленными вращательными движениями из йоги, согнутая спина колышется в ритме стерилизованного джаза, просачивающегося из-за стен. С тех пор как я вернулся на свой наблюдательный пост, она по-прежнему одна в баре. Время от времени кто-то из служащих приходит постоять в роли статиста за стойкой. Три минуты подобия жизни — и он возвращается за кулисы.
Я делаю новую попытку, тихонько продвинувшись вперед по красному ковру. Она собирает волосы в узел, втыкает в него свои китайские палочки. Это было ее первое движение, когда она увидела меня в книжном магазине Вуазен. Лицо ее очень бледно, но шрамов на нем нет.
Она увидела меня. Поворачивается в мою сторону и улыбается, выключая экран. А может, засекла с самого начала благодаря игре отражений между зеркалом в глубине и стеклянными дверями. Может быть, смотрела, как я подглядываю за ней, прячусь, ухожу и возвращаюсь, с моим старым романом в одной руке и мобильным телефоном в другой, где то и дело безмолвно вспыхивают сообщения от бухгалтера, ударившегося в панику оттого, что я продинамил нашего ликвидатора. Я не в состоянии ответить, успокоить, объяснить. Не в состоянии уйти из этого другого измерения действительности, в котором женщина моей жизни ждет моего отклика на свой знак.