[118], очевидно, имела экологический смысл. Рост численности населения на островах прекратился около 1720 года, в то время как в Китае именно в это время он ускорился.
По сравнению с Китаем Япония обладала решающим преимуществом: малыми размерами, обозримостью. В ее ограниченных пределах лояльность по отношению к государству могла развиться легче, чем в огромной империи. Здесь имели успех даже кампании по созданию искусственных лесов, начатые в конце XVIII века (примечательное совпадение с Европой!). Вероятно, раньше и яснее, чем в Китае, в Японии осознали роль леса в поддержании водного режима рек. Для восстановления лесов японцы очень рано начали высаживать деревья, а не только, как это было поначалу в Европе, управлять рубками и естественным лесовозобновлением. При этом – в прямой противоположности к Европе! – хвойные леса они переводили в смешанные хвойно-лиственные. В то время как в немецких регионах лесорубов, не желавших отказываться от топора, принуждали использовать пилу[119], в некоторых провинциях Японии в целях охраны леса пилу запрещали! Благодаря посадкам лесов Япония, выдержав определенный период нормирования в использовании древесины, смогла позволить себе сохранить традиции деревянного строительства – идеальные для страны, подверженной угрозам землетрясений (см. примеч. 72). Еще в начале 1950-х годов главным топливом японцев оставался древесный уголь. В 1949 году площади, покрытые лесами, составляли в Японии 68 % территории страны, а в Китае – всего лишь 8 %. При этом японцы, хотя и создали «деревянную культуру», по традиции не слишком эмоционально относятся к лесу; гораздо более сильные чувства вызывают у них родники и источники. Но и через эту любовь может формироваться чувство леса. Основное объяснение лесистости Японии кроется, очевидно, в том, что большая часть страны занята крутыми горами, не пригодными для земледелия. С 1960-х годов Японии с ее сильной валютой было не трудно закупать древесину в Новой Гвинее и других развивающихся странах, где японские фирмы завоевали себе дурную славу из-за нещадных сплошных рубок (см. примеч. 73).
По сравнению с Китаем у Японии были все преимущества, которые дал ей путь автономного развития: на ее острова не вторгались кочевники, да и европейский империализм тревожил Японию лишь периодически. Но об экологическом значении империализма речь пойдет далее.
5. КУЛЬТУРЫ НА ВОДЕ В МАЛОМ ПРОСТРАНСТВЕ: ВЕНЕЦИЯ И ГОЛЛАНДИЯ
В небольшом пространстве сложность отношений между водой и человеком была осознана очень рано, и рано стала предметом тонко сбалансированной и относительно эффективной политики. Хрестоматийные примеры такой политики в пределах Европы дают Венеция, выросшая на островах Венецианской Лагуны, и Голландия, расположенная на землях, отвоеванных у моря. И та и другая были своеобразными государственными образованиями, и та и другая по-своему добились большого успеха и в определенный период истории вызывали восхищение всей Европы. Оба государства были пионерами морской торговли, гидростроительства и аграрного прогресса. Как и в случае Японии, создается общее впечатление, что экономическая и экологическая энергии внутренне связаны, даже если они нередко друг другу мешают. Если исходить из идеала «нетронутой природы», то в истории среды и Венеция, и Голландия предстанут как исключительно негативные примеры высочайшего градуса искусственности. Если же, напротив, принять за образец бережное и предусмотрительное переустройство естественной среды, то по крайней мере Венеция в период ее расцвета может служить идеалом.
Венецианцам с самого начала было ясно, что они живут на неустойчивом фундаменте. Как бы ни прославляли венецианцы свою Serenissima (Венецианскую республику), но вся ее история пронизана экологической тревожностью, периодически доходящей до полного пессимизма и ожидания конца света. Может быть, поразительная тысячелетняя стабильность Венеции обусловлена именно тем, что ее жители никогда не могли положиться на окружавшую их среду. Как пишет один венецианский летописец, природа всегда вела против Венеции «невыразимо жестокую войну». Известна история о том, как в 1224 году после разрушительного землетрясения во Дворце дожей[120] серьезно обсуждались планы переселения всего населения Венеции в завоеванный в 1204 году Константинополь, и этот проект, поддержанный самим дожем Дзиани, провалился при голосовании с меньшинством всего в один голос. Но если эта невероятная история верна, то это значит, что многим венецианцам требовался очень длительный срок, чтобы идентифицировать себя со своим сложным природным окружением (см. примеч. 74).
Если пользование природными ресурсами в Венеции очень рано привело к становлению своего рода экологической политики, то это можно объяснить тем, что связь с водой порождала здесь импульсы к разнонаправленным действиям, а это вынуждало людей к многоплановому, «сетевому» мышлению. Чем больше разворачивалась венецианская экономика, тем меньше для решения экологических проблем подходили стандартные меры, шла ли речь об охране вод или их отведении. Нужно было все время иметь в поле зрения не одну реакцию, а целую их цепочку, и уметь находить баланс различных интересов. Реки, впадавшие в Лагуну, служили торговыми путями, однако они несли в нее не только воду, но и ил. Нелегко было решить, какой эффект перевешивал, благоприятную или злокозненную роль сыграло бы отведение речных русел от Лагуны. Еще в XVII веке один знаток говорил, что при решении гидростроительных вопросов можно «с большой легкостью впасть в самые страшные заблуждения» (см. примеч. 75). Необходимо было действовать с осторожностью, избегать примитивных мыслей и решений, постоянно собирать и обсуждать новый опыт. Венецианский стиль принятия решений в экологических делах тоже нередко служил образцом.
Уже в Средние века окружающая среда как ценнейшее достояние, источник жизни обретает для венецианцев конкретное воплощение в их Лагуне[121] – такой, какую они видели вокруг себя: наполовину море, наполовину озеро, с многочисленными островами и косами. Тогда здесь присутствовали и мощные экономические интересы, сегодня почти полностью ушедшие в небытие: солевары и рыболовы. «В избытке у вас одна только рыба», – писал в VI веке о жителях Венецианской Лагуны Кассиодор[122]. «Все ваше рвение и пыл сосредоточены на солеварнях… оттуда и все ваши доходы». В расцвете Венеции как торговой метрополии большую роль сыграла добыча морской соли. Приток в Лагуну пресной воды был для соледобытчиков опасен, и в северной ее части они со временем разорились: наряду с илом и малярией это было еще одним доводом для переброски впадающих в Лагуну рек. Лагуна не была такой необозримой, как море, и венецианцы рано поняли, насколько опасен чрезмерный вылов рыбы. Они предпринимали против него энергичные меры: рыбачьи сети подлежали строгому контролю на размер ячеи (чтобы через них могла проходить молодь), а чреватые подрывом рыбных запасов «дьявольские изобретения», как гласило установление 1599 года, были строго запрещены (см. примеч. 76).
Важнейшими задачами венецианцев в течение нескольких первых столетий были осушение частей Лагуны, получение земли для растущего населения и подготовка полей и пастбищ. Однако постепенно мышление перестраивалось: с XV века осушение перестало толковаться как триумф над водной стихией. В заиливании, обмелении, прекращении циркуляции воды в Лагуне стали усматривать смертельную опасность. Теперь каждый последующий шаг в освоении земли подлежит суровому контролю и кадастровым ограничениям. Политика в области окружающей среды становится инструментом венецианской власти, не в последнюю очередь по отношению к поселившимся в Лагуне церковным орденам. Остров Торчелло, который со своими двумя древними церквями среди болот и камыша кажется современному туристу олицетворением красоты всей Лагуны, в глазах венецианцев служит страшным предостережением: заболачивание не только лишило судоходства некогда цветущий торговый город, но и «одарило» его малярией, видимо, также как много раньше произошло с могущественной Аквилеей[123]. Венецианцы начинают ценить береговое положение и морскую воду. С XV века и даже раньше основным мотивом городской политики стал панический страх перед любыми проявлениями заболачивания. «В согласии с пословицей “свая делает болото” (Palo fa paluo), которая означает, что одной сваи достаточно, чтобы превратить часть Лагуны в болото, Светлейшая Республика Венеция объявила войну сваям и постройкам на сваях и не останавливалась ни перед чем… На мостки, причалы, сваи, дома-лодки градом посыпались денежные штрафы» (см. примеч. 78).
Из всех возможных аргументов в пользу сохранения Лагуны самым весомым был военный: для Венеции Лагуна была стеной, оборонительным сооружением. Венеция была единственным крупным городом в средневековой Европе, который с XII века, то есть с момента разрушения венецианских крепостных сооружений, не имел городской стены. Говорили, что Венеция гораздо лучше защищена своей Лагуной от нападений, чем другие города – их стенами. И вправду: венецианцам достаточно было всего лишь вытащить сваи на скрытых под водой судоходных путях, чтобы в Лагуну не могло попасть ни одно чужеземное судно. Экологические интересы легче всего отстаивать тогда, когда они совпадают с интересами военными. В середине XV века и позже венецианцы изменили течение Бренты, Пьяве и еще шести других рек, грозивших заиливанием, направив их русла вокруг Лагуны. Согласно Браунштейну и Делору, это были «самые гигантские» работы по «корректировке ландшафта» в истории старой Европы. В 1488 году во Дворце дожей проект переноса русла Бренты обосновали острейшими формулировками: абсолютно очевидно, что эта река угрожает Венеции «полным разрушением и опустошением» (см. примеч. 79).