Природа и власть — страница 38 из 110

Но и точное знание того, что зло прячется в болотах, помогало не всегда. В ранние времена, до великой эпохи регулирования речных русел и строительства каналов, в ландшафте было слишком много сырых участков, чтобы каждый из них можно было осушить, не говоря о том, что осушение неизбежно порождало правовые проблемы, поскольку могло навредить соседним пашням и лугам. В Новое время выход из этой проблемы, пусть дорогостоящий и далеко не всесильный, обещал хинин.

Важно и то, что там, где однажды воцарялась малярия, она создавала своего рода самовоспроизводящуюся систему: болезнь вызывала апатию и сокращение плотности населения, так что не хватало рабочих рук для сооружения дренажных сетей. Если рабочие прибывали из других регионов, то и их, в свою очередь, выкашивала та же болотная лихорадка. Все это наделяло малярию признаками исторического субъекта. Для местных жителей, вернее, тех из них, которые выживали и приобретали относительный иммунитет против малярии, она была своего рода судьбой и вместе с тем защитой против вторженцев. В отличие от чумы, она не вызывала такого шока, который заставил бы принять серьезные противомеры.

Блестящие контрпримеры этой апатии – Венеция и Амстердам, сохранявшие относительную свободу от малярии благодаря постоянному уходу за каналами и поддержанию циркуляции морской воды. Но здесь профилактика малярии не была изолированной, она сочеталась с потребностями судоходства – наивысшим экономическим интересом. Ситуация здесь резко отличалась от той, какая складывалась в регионах заливного рисоводства, где интересы гигиены и экономики грозили войти в конфликт, даже если подобное противоречие и не было неизбежным. И Голландия, и Венеция обладали сложными гидравлическими системами, и решение «водных» вопросов было для них делом обыденным. Тогда выяснилось, что реализуемость задач экологии и гигиены зависит от того, могут ли эти задачи быть подключены к уже установившимся интересам и принятым схемам поведения. Важную роль играла и благосклонность самой природы: в Амстердаме и Венеции была распространена в основном не тяжелая тропическая малярия (malaria perniciosa), а более легкие ее варианты, да и условия Голландии не слишком подходили для возбудителей малярии. Однако когда в Батавии (Джакарте) голландцы стали прокладывать каналы по амстердамскому образцу, там вспыхнула малярия (см. примеч. 107).

Более мрачную картину являет собой Рим, окрестности которого со Средних веков, а возможно и ранее, опустошала безжалостная malaria perniciosa. Окружавшее Рим малярийное кольцо служило в какой-то мере защитой от иноземных армий, но угрожало и самому городу. Почему Рим, мощная европейская метрополия, не предпринимал энергичных мер против малярии? И сама проблема, и ее возможное решение были вполне осознаны: планы папства по осушению Понтийских болот восходят к Средним векам. В конце XVIII века папа Пий VI, чтобы не отстать от аграрных и гигиенических достижений того времени, все-таки воплотил их в жизнь. Однако мелиорация болот, вопреки всем лаврам, обернулась постыдным фиаско. Очевидно, ни крупные римские землевладельцы, чьи овечьи отары свободно паслись на зараженной равнине, ни скудное население, отчасти жившее за счет рыбных богатств тамошних водоемов, не были серьезно заинтересованы в успехе этого проекта (см. примеч. 108). А здесь требовалась коллективная энергия всех участников, ведь осушение издавна заболоченной и зараженной местности было гораздо более трудным делом, чем поддержание уже существующей лагуны! Успех его стал возможен лишь во время фашистской диктатуры: неплохое подтверждение теории Витфогеля!

До какой степени малярия маркирует вехи экологической истории, особенно очевидно сегодня. После Второй мировой войны препарат ДДТ за короткий срок принес столь убедительную победу над малярией в Италии и Греции, какой хинин не мог добиться за несколько столетий. Но именно широкое использование ДДТ заставило Рейчел Карсон написать тревожный бестселлер «Безмолвная весна» (1962), давший импульс к возникновению американского, а впоследствии и всемирного экологического движения. У истоков современного экологического сознания стоит переистолкование тысячелетних экологических проблем. Потеря страха перед малярией открыла людям новый взгляд на природу «Да здравствуют безлюдные равнины! Да здравствует депопуляция! Да здравствуют москиты!» (Vive le desert! Vive le depeuplement! Vivent les moustiques!). Под этими лозунгами защитники природы Лимузена[135] боролись за спасение пойменных долин от Electricite de France[136], когда та, чтобы повысить популярность гидростроительных проектов в регионе, обратилась не только к экономическим, но и к санитарным аргументам (см. примеч. 109). В эпоху малярии подобный лозунг был бы чистейшим цинизмом! А сегодня многих любителей природы болота восхищают еще сильнее, чем леса. Однако провокационное противопоставление интересов природы интересам человека и сейчас нужно оценивать скорее как борьбу мировоззрений. В действительности связь между тревогой за окружающую среду и беспокойством о здоровье сегодня сильнее, чем когда-либо.

7. СВЕДЕНИЕ ЛЕСОВ И «ЭКОЛОГИЧЕСКОЕ САМОУБИЙСТВО» СРЕДИЗЕМНОМОРЬЯ: РЕАЛЬНАЯ ПРОБЛЕМА ИЛИ ФАНТОМ? ЭРОЗИЯ В ГАРМОНИИ С ПРИРОДОЙ И ЛОЖНАЯ ИСТОРИЗАЦИЯ

С XIX века берега Средиземного моря, столь привлекательные для восторженных туристов, считаются среди людей критического склада примером загубленных ландшафтов, жертвой тысячелетней культуры, которая уничтожила леса, а вместе с ними разорила почвы и нарушила водный баланс. Историк и путешественник Хорст Меншинг упоминает как общеизвестный факт, что здесь под влиянием человека «из доантичного лесного ландшафта сформировался эрозионный ландшафт, равного которому нет на всей планете». Можно говорить о настоящей «экокатастрофе» в «античном Средиземноморье». Джаред Даймонд утверждает, что общества по крайней мере восточного Средиземноморья, как и «плодородный полумесяц» Ближнего Востока, совершили «экологическое самоубийство» (см. примеч. 110). В XIX веке ученый-агроном Карл Фраас (1810–1875), имевший практический опыт рекультивации греческих закарстованных почв, вывел теорию о деградации почв и растительности, идущей с эпохи классической Античности, на уровень господствующего учения. Его охотно подхватили лесолюбивые немецкие националисты: романские страны, как значится в одном популярном изложении (1885), «иссохли, и их народы с ними», но «перед этим уничтожили все леса, последние прибежища свободных сил природы! У нас в Германии все еще довольно много зелени». Немецко-греческий писатель и публицист Иоганн Гаитанидис также считает Грецию «хрестоматийным примером того, насколько разрушительна вырубка леса» (см. примеч. 111). Подобным образом представляют историю своей страны итальянские экологические историки. Почти забыто, что от Античности до XVIII века, от Вергилия до Гёте, писатели восторгались итальянским пейзажем: вся Италия есть один цветущий сад, полный не только плодородных полей, но и плодовых деревьев. Пейзаж ее прекраснее иных, и не в последнюю очередь своим чудесным многообразием! (См. примеч. 112.) Может быть, изменился в первую очередь взгляд на итальянский ландшафт, и изменился настолько, насколько всем лесам стали задавать тон северные высокоствольные хвойные лесонасаждения? Удивительно, как тяжело прояснить подобные центральные вопросы экологической истории!

Цитата из Платоновского «Крития» встречается в литературе по истории окружающей среды настолько часто, что уже навязла в зубах. Речь идет о добрых старых временах, после которых минуло уже 9 тыс. лет. Почвы в горах Аттики были тогда гораздо плодороднее, и было там «много леса», «от которого и сегодня видны отчетливые следы». Отчего исчез лес, Платон не говорит. Имеет ли он ввиду как нечто общеизвестное, что это дело рук человеческих? Дословный текст этого не содержит. Там говорится о «многих разрушительных наводнениях за девять тысяч лет»; они унесли с собой почву – и лес тоже? – так что от Аттики остались ныне «как бы только кости изможденного тела» (см. примеч. 113).

Но постоянное обращение к пассажу Платона объясняется тем, что в известной нам античной литературе нет других столь выразительных жалоб, где были бы ссылки на связь между сведением леса и закарстованием. В отличие от Нового времени с его «лесными» жалобами, письменное наследие Античности не богато тревожными сигналами по поводу вырубок леса, хотя деревья и тогда ценились высоко. Одно из немногих указаний на масштабные вырубки лесов принадлежит Эратосфену и сохранено Страбоном[137]. Эратосфен говорит о том, что равнины Кипра прежде были покрыты густыми лесами, но затем эти леса поредели, потому что в дереве нуждались плавильные заводы и судостроение. Однако главная мысль этого текста другая: «Хотя здесь потребляли невероятные массы дерева, но никоим образом и никаким человеческим изобретением лес не мог быть сведен полностью». Еще на исходе Античности Аммиан Марцеллин писал, что Кипр может построить за счет собственных ресурсов целое торговое судно. Видимо, не многие греческие острова в то время были в состоянии это сделать, так что здесь видны признаки благополучия высокоствольных лесов (см. примеч. 114). Британский историк Рассел Мейгс (1902–1989), автор наиболее фундаментального исследования о «деревьях и лесах» античного Средиземноморья, придерживался мнения, что, каковы бы ни были площади лесов в античный период (точных сведений о них у нас нет), но в соответствии с потребностями людей того времени леса им должно было хватить до конца Античности. Он имел в виду, что сцену античной истории нужно представлять себе куда более лесистой, чем современные ландшафты (см. примеч. 115). Если это так, то вопрос о сведении лесов смещается ближе к сегодняшнему дню.

Но может быть, проблемы вообще нет? Бродель, настолько очарованный, по его собственному признанию, «величественной неподвижностью» Средиземного моря, что «долговременность» (