, пришел в неописуемый восторг при виде эльзасских навозных куч: эти кучи, тщательно переложенные связками соломы и прикрытые сверху листьями, были, по его словам, «прекраснейшим зрелищем из всего виденного им прежде». «Восхитительно! Заслуживает всемирного подражания!» Однако наивысшим образцом в искусстве удобрения была для него Фландрия, где систематически использовались и городские отходы, включая человеческие испражнения. Шверц встречал там даже опрятно одетых женщин, собиравших конские яблоки на продажу и тем самым еще и поддерживавших чистоту улиц (см. примеч. 21).
Было ли новым столь серьезное отношение к удобрению? Ведь уже римляне хорошо осознавали его ценность, мудрецы уже тогда учились у крестьян: Сенека утверждал, что крестьяне сами, без помощи ученых, находят «множество новых методов для повышения плодородия». Даже на благотворное действие люпина, очень уважаемого в XVIII веке, указывал еще Плиний Старший. Либих, правда, считал, что в XVIII веке римский «культ навоза» пережил второе рождение после 2000-летнего забвения. Староста Иоганн Тиман в Бракведе под Билефельдом на Рождество 1784 года пичкал своих подопечных новейшими аграрными учениями, попрекая крестьян в том, что они, «враги удобрений», не хотят кормить скот в стойлах, а «гонят» вон из хлева. Майер из Гогенлоэ уже и в те времена знавал крестьян, проявлявших высочайшую сознательность в удобрении. Но вполне возможно, что в тех местах, где люди выгоняли скот на залежь и не стремились выжимать из своей земли сверхприбыли, вопрос удобрений решался более или менее сам собой. Драгоценный овечий помет можно было собирать в овчарнях и без стойлового содержания. Из раннеиндустриальной Англии до нас дошли сообщения о множестве разнообразных удобрений: там экспериментировали с чем угодно и как угодно, из чего, правда, сразу ясно, что во многих регионах проблема так и осталась нерешенной, тем более что процессы, протекающие в почве после внесения удобрений, еще оставались непонятными. Впрочем, и в Англии, стране, которая служила примером для аграрных реформаторов, удобрения ценили не везде, еще в XVIII веке сообщалось о том, что коровьими лепешками, как в Азии, топили печи (см. примеч. 22).
В то время как одни рифмовали «навоз» и «Христос», другие подчеркивали созвучие «навозной экономики» (Mistwirtschaft) и «негодной экономики» (Mißwirtschaft). Критика была нацелена в основном на то, что в условиях вольного выпаса терялась моча, жидкая часть удобрений. Действительно, это было экологической дырой традиционного сельского хозяйства, в котором даже при условии автаркии круговорот был несовершенным. Выход из этой проблемы давало только стойловое содержание и подведение каменного фундамента под хлевы и конюшни. Если удобрительная ценность навозной жижи была и прежде хорошо известна крестьянам, то реальные усовершенствования круговорота веществ в аграрном хозяйстве наступили только в XVIII и XIX веках. Более противоречивую картину дает тема человеческих экскрементов. Археологические раскопки отхожих мест показывают, что если фекалии человека и использовали, то очень несовершенно. Еще Джон Ивлин, расходясь в этом случае с Колумеллой, предостерегал против использования человеческих выделений. Пример Фландрии вселенского подражания не нашел. Если во дворах немецких крестьян уборные ставили часто прямо на навозных кучах, то во французском сельском хозяйстве человеческие фекалии не использовали вовсе или использовали очень ограниченно. «Грязная аптека» (Dreckapothek) народной медицины приписывала фекалиям целебную силу, однако и отвращение перед ними вовсе не является феноменом модерна. Правда, естествоиспытатели XIX века такого отвращения не знали, а, напротив, живо изучали и рассчитывали удобрительную ценность экскрементов не только животных, но и человека. Во времена Либиха испытания, проведенные на солдатах раштаттского гарнизона, показали, что их фекалии поставляют достаточно удобрений, чтобы вырастить необходимое для их пропитания зерно (см. примеч. 23). Возможно, постепенно, с повышением спроса на удобрения человеческие экскременты стали бы более популярным товаром и за пределами Фландрии, однако в этот момент весь процесс усовершенствования круговорота веществ был перечеркнут ватерклозетами, общесплавной канализацией и минеральными удобрениями. Одновременно с этим открытия бактериологов и свойственная модерну чувствительность цивилизованных носов повысили порог брезгливости как никогда прежде.
Если во многих регионах дефицит удобрений и прежде был хронической бедой сельского хозяйства, то в XVIII веке с его отчаянным стремлением к повышению аграрного производства он стал настоящим тормозом. Вызванный этой проблемой поток инноваций в долгосрочной перспективе породил формы экономики, отошедшие от стратегий экологического баланса на основе региональных возобновимых ресурсов. Однако проводить прямую линию от аграрных реформ XVIII века к нашему времени было бы неверным. Еще и в XIX веке нововведения долгое время направлялись в основном на совершенствование устойчивости традиционного сельского хозяйства. Эксперт по сельскому хозяйству Герман Прибе, прошедший путь от консультанта Евросоюза до резкого критика аграрной политики Брюсселя, считает историю немецкого сельского хозяйства вплоть до Второй мировой войны «поучительным примером экологического развития». По его мнению, только в это время закончилась великая эпоха, покоившаяся на сознательно-устойчивом обращении с возобновимыми ресурсами (см. примеч. 24).
Для многих крестьян почва была своего рода живым существом. Отдавать удобрения за деньги, как говорили крестьяне из Гогенлоэ, «так же отвратительно, как отнимать у новорожденного младенца материнскую грудь». Задолго до Либиха было известно, что разные виды растений предъявляют различные требования к почвам. «Житель Брабанта обращается со своей землей, как со своей лошадью, – писал Шверц, – он требует от обеих постоянной работы, но за это соответственно кормит их и обихаживает». И Шверц, и Юнг, и другие аграрные реформаторы той эпохи, еще не ориентированной на применение машин, питали особую симпатию к мелкому крестьянину, который вдоль и поперек знает свою землю и старается улучшить ее «с достойной восхищения стойкостью». «Везде, где только можно проложить канавку для задержания смытой дождем взвеси, он ее проложит». Хотя добросовестные крестьяне использовали каждую пядь своей земли, но при этом далеко не так радикально боролись с «сорняками», как в XX веке, ведь это были травы, с которыми сельские хозяева провели вместе не одну сотню лет и знали за многими из них целебные свойства. Сорняки удаляли во время пахоты, и этим и ограничивались. «Теперь расти само», – говаривал крестьянин после посева. Только фламандцы пололи сорняки так рьяно, что во всей Фландрии Шверц увидел не больше васильков, чем за несколько дней у себя дома. Еще в XIX веке синий василек был излюбленным полевым цветком немцев, любимым цветком королевы Луизы, «прусской мадонны»[184]. В 1870 году, после победы во Франко-прусской войне, ее сын, Вильгельм I, возложил букет васильков к надгробному памятнику Луизы. Лишь гербициды, которые начали применять в 1950-х годах, покончили с васильками, и то – как кажется – не навсегда (см. примеч. 25).
Тем не менее чистой экотопией реформированное сельское хозяйство безусловно не было. Либих был не совсем неправ, упрекая многих реформаторов в том, что они лишь вуалировали основную проблему и тем самым увеличивали опасность сверхэксплуатации почв в будущем. Основной проблемой он считал то, что в долгосрочной перспективе из почвы можно изымать не больше питательных веществ, чем в нее вносят. Навозный пантеизм по принципу «все удобряет все» – чего на самом деле как раз и не происходит – вполне годился для поддержания иллюзий неограниченного роста. Многие реформаторы хорошо осознавали и многообразие условий, и комплексность взаимодействий в почвах, однако из-за быстрого практического эффекта все-таки склонялись к уже зарекомендовавшим себя средствам одностороннего действия, таким как клевер, гипс или мергель. Либих справедливо указывал на то, что «каждое специальное удобрение неизбежно истощает поле». Даже с клевером можно переусердствовать, если его посадки становятся мономанией. Так случилось в Дании, где обширные обезлесенные земли страдали от песчаных наносов, и клевер применялся как мера борьбы с этим злом (см. примеч. 26).
Однако на практике ненасытная жажда удобрений удовлетворялась прежде всего за счет лесов, ведь большинству энтузиастов-аграриев их судьба была безразлична. Стойловое содержание требовало больше лесного опада, а для экологии лесов использование опада было еще страшнее, чем рубка деревьев. «Апостол гипса» Майер утверждал, что его крестьяне, если бы только смогли, «спилили бы все лапы» у пихт и елей «и постелили бы их в своих хлевах» (см. примеч. 27).
Тщательно продуманные реформаторами севообороты перечеркнула конъюнктура рынка. На заре индустриализации был велик спрос на лен. Тем, кто прежде не выращивал его, пришлось на собственном опыте убедиться, что лен «несовместим с самим собой как предшествующей культурой», и что на одном и том же поле его можно выращивать, как правило, лишь один раз в 7 лет. Правда, выращивание льна способствовало, таким образом, севообороту и поликультуре. Сахарную свеклу, сделавшую на немецких полях XIX века самую головокружительную карьеру, также можно было вводить в структуру севооборота. Однако ее сажали непрерывно, и посадки сахарной свеклы стали классическим полигоном для испытаний минеральных удобрений, от суперфосфата до калия. Самой яркой новацией того времени во многих регионах был картофель, который добавил калорий в крестьянское меню, но вместе с тем повлек за собой рост численности населения, введение монокультуры, уязвимой для вредителей, и освоение последних резервов земли, что внесло заметную лепту в экологическую дестабилизацию сельского хозяйства. Однако вместе картофель и лен составляли хороший севооборот (см. примеч. 28).