— Что, и сейчас? — невольно спросил я.
Старик только закряхтел. Ясно: это был обломок империи, один из тех, кого море времени окатало, как прибрежную гальку, да вот не утянуло в пучину, а оставило до поры в полосе прибоя.
В результате универсальный развязыватель языков в виде бутылки сорокаградусной сделал свое дело. Через каких-нибудь полчаса, расположившись на врытых крепко в плотную землю лавках, у дощатого стола, мы мирно беседовали.
Белье по-прежнему вздувалось и хлопало под ветряной тягой, старик то мрачнел, то светлел лицом, вспоминая былое, и говорил, говорил.
— Вишь ты, щас говорят, — вел старик свою речь, в которой простонародные «вишь» и «щас» перемежались научными терминами, — говорят недоумчивые: Сталин-де дурак был. Ан нет, не такой уж дурак. Он ведь что удумал, через сатрапов своих верных, через Леньку и Сережку, провернуть…
— Леньку? Сережку? — осведомился я. — Это кто такие?
— А тебе зачем? — огрызнулся старик. — Люди такие. Ученые, словом.
Речь его то становилась бессвязной, то восстанавливала логическую завершенность.
Передаю коротко, в чем содержалась суть рассказа старого Павлина Моисеевича.
Михаил Булгаков все рассказал о нехороших квартирах. Все? Все, да не все. Ситуация, благодаря которой возникла идея жестокого эксперимента в Кратове, эксперимента, приведшего к коротким и ошеломляющим, как Е=мс2, результатам, сложилась как раз в одной из не очень хороших квартир. На излете ревущих двадцатых, когда нэп угасал и дело шло к большим показательным процессам, когда еще прекрасная Ольга Каменева обнимала мужа своего Каменева беспрепятственно в дощатом переделкинском особнячке, а архитектор Борис Иофан собственноручно распределял квартиры в законченном только что строительством сером доме наискосок через реку от Кремля, когда воцарился в Серебряном бору замнаркома Валентин Трифонов (отец впоследствии известного писателя) с красавицей еврейкой, женой, и приезжал, долго мыл вечерами уставшие от приговоров руки… когда все это происходило у тех, у кого все было хорошо, у других, у тех, которые как мы, все было совсем иначе.
Они — те, другие, ютились. В частности, в одном из домов на Самотеке ютился и горячий аспирант Леонид Ф. с молодой женой, пухлой Анечкой, тоже, естественно, Ф. (Фамилии старый Павлин называть отказался наотрез.)
Что ж, жили. Жили, как все, — зачитывались Зощенко и хохотали до колик, потому именно, что уж больно все было похоже: жена, муж, любовник — один инженер. Конфузы…
Два обстоятельства подтолкнули Леонида к основополагающим размышлениям. Первое — тончайшие перегородки в его не очень-то хорошей квартире. Естественно, квартира когда-то была большой, с просторными комнатами, настоящее адвокатское жилье. Во времена же пореволюционные адвоката и его челядь сильно поуплотнили — в квартиру вселилось множество разного люда. И по ночам… Что говорить, известно же, что люди делают по ночам.
И вот, тут-то Леониду и пришла впервые мысль о половой индукции.
Говоря попросту — если за фанерной стеной слесарь Погребенько клал натруженную длань на грудь своей Марфе, а потом, кряхтя, тяжело откашливаясь и скрипя всеми пружинами обширной кровати (оснащенной хрестоматийными никелированными набалдашниками), ей «всаживал»… Да-да, нравы были просты, и зычное «Вот всажу тебе, Марфа» было слышно окружающим. Так вот, когда приступал к исполнению супружеских обязанностей слесарь с завода Ильича, то вскоре и утонченному аспиранту МГУ начинало хотеться чего-то подобного.
Леонид стучал рукой по простыне, изгибался, нашаривал грудь Анечки и прилаживал чресла к ее ягодицам. В таких условиях hard-on был практически гарантирован — достаточно сказать, что грузный, пожилой и очень животастый адвокат по фамилии Куц, несмотря на тяжелые переживания, связанные с неудачным решением большевиками жилищного вопроса, все-таки подступал к Елизавете Ильиничне, супруге своей, и, вопреки прожитым годам, не было ночи, когда не оканчивал бы юрист начатое дело, оглашая жилище трубным, хотя и несколько гайморитным ревом.
На кухне, на обширной барской кухне, Елизавета Ильинична говаривала:
— Но, знаете, мы привыкли, так заведено у нас в семье спокон веку — во всем видеть хорошую сторону. Вот, например, это ужасное уплотнение. Но Степан Степанович не приходил ко мне с 1907 года, с тех пор как он проиграл процесс провокаторов. Я уже, честно говоря, по-женски забыла, о чем идет речь. Плесенью там заросло, как выражалась наша прислуга в те годы… И вот же! Подумать только. Нет, что ни говорите, а и у революции есть свои хорошие стороны.
Впоследствии, надо заметить, Елизавете Ильиничне это припомнили: в 1937 году в лубянской тюрьме молодой следователь Гаврилов орал на нее, обвиняя в том, что она пыталась, по его выражению, «своей мандой измерить глубину революции». Что, конечно, невозможно.
Но было и второе обстоятельство. Связанное с Анечкой и Сережкой. Увы — жена была неверна Леониду Ф. И разлучником, коварным искусителем выступил старый друг и однокашник (их называли по тем временам — однокорытники) Леонида — Сергей К.
Коллега вроде, и немало проведено было вместе счастливых часов, как над ретортой, так и среди цыган — а вот же. Но беда в том, что очень нравилась ему Анечка. Был он к тому же несдержан. И не сдержался.
Однажды, когда Леонид засиделся в лаборатории особенно допоздна, Сергей пришел к нему домой с букетом цветов. Толкнул дверь, вошел в коридор — тишина, никого. Крадучись, продвинулся вперед, в темноту. Тогда не было еще коммунального быта пятидесятых — не висели по стенам ни ванны, ни велосипеды, даже следы благородных обоев еще сохранялись на них, на высоких.
Чуть дрогнувшей рукой Сергей толкнул дверь в комнату Леонида и Анны. Дверь подалась. Анна стояла у окна, ломая руки, в глубоко декольтированной ночной сорочке.
Что было делать?
— А сопротивление бесполезно, — просто объяснил ситуацию Павлин Моисеевич. — Противу природы ж не попрешь.
Но ему, спустя эоны, в Кратове, легко было объяснять. А каково было Леониду, когда он, распахнув дверь к себе, увидел равномерно движущиеся загорелые ягодицы худого мужчины на фоне тихо колеблющихся белесых полушарий Анны? И что чувствовал он, опознав в обладателе ягодиц коллегу?
О том мы не узнаем никогда.
Но для истории не важны мелкие обстоятельства. Для истории и для науки роковой визит Сергея сыграл фундаментальную роль: ведь именно после него, через некоторое время, Леонид стал замечать, что его влечет к Анне сильней, чем прежде. «А что, если для нашего счастья Сергей так же необходим, как я сам? А что, если даже и кряхтенье адвоката не напрасно? И без слесаря с его “всажу!” я уже не мыслю себе жизни, в смысле — половой жизни…»
Кипучий мозг молодого ученого начал свою работу.
Спустя десять лет, уже перед войной, базу растениеводства разогнали по обвинению в троцкизме, ницшеанстве и марризме. Леонид был расстрелян, Сергей получил квартиру на Пятницкой. Анна за эти годы тоже многому научилась.
Замороченный, чумной человек бился, словно в судорогах, на галерее. Изломанная, со свободно вращающимися как на шарнирах членами фигура его, казалось, готова распасться на составляющие — но, однако, с каждым следующим всплеском музыки, несшейся изо всех углов и все-таки, казалось, возникавшей ниоткуда, человек вновь на мгновение собирался в единое целое — но лишь для того, чтобы со следующим аккордом вновь развинчиваться.
— Вот она, белена-то, что с людьми делает, — раздалось за моей спиной чье-то хриплое речение.
Я обернулся.
Двое, обычные двое — ничем не примечательный молодой человек и девица с черной, ниспадающей на лоб челочкой с ним. Дым над пепельницей, мочеобразное пиво в грубых кружках. Обычный пейзаж московского клуба и московской ночи, жалкий даже и в самой своей разгульной шири.
Я ненавидел этот стиль жизни, но в ту ночь у меня не было выхода: потрясенный, раздавленный тем, что открылось мне, я решительно не мог отправиться в свою берлогу. Сейчас, узнав, что же на самом деле происходит со всеми нами, я чувствовал себя просто обязанным быть здесь, в гуще людей. Пусть пыльно, пусть душно — но важно, что люди, которых я, хотя и презирая порой, считал своими эндемиками, где-то рядом.
Я еще раз оглядел пару. Вслушался. До меня долетел еще один фрагмент фразы.
— Адылудоно, — вроде бы сказал молодой человек.
Напрягши воображение, я разобрал, что же значила эта фраза: «Отличную Димка купил себе попону в “Мексе”». Я почувствовал, что покрываюсь холодным потом — неужели они? Ничтожные, безмозглые существа — и мне предстоит принять в них участие? И я, возможно, окажусь с ними связан навеки?
Что-то надо было предпринимать.
Я решился и, преодолев страх и отвращение (я терпеть не могу разговаривать с незнакомыми людьми), повернулся к моим соседям:
— Позвольте?
Юноша кивнул, девушка натянуто улыбнулась. «Знали бы вы…» — подумал я.
Между тем начать разговор — половина дела, надо было суметь его продолжить.
— Я случайно услышал ваш разговор, — сказал я, — и менее всего мне хотелось бы показаться назойливым, но сегодня — особый день. Дело в том, что я стал обладателем таких сведений, которые могут… Они и вас касаются…
Внезапная речевая нерешительность овладела мной — я чувствовал, что обязан продолжать — и смолк.
— Ну, что же вы? — спросила девушка с неожиданно ласковой интонацией, и я подумал, что она, возможно, не вовсе безнадежна. Парень же по виду был типичный студент.
— Я… — Я собрался с силами. — Я… Дело в том… Это может изменить всю жизнь человечества, вот что.
Юноша нагнулся к уху девушки и что-то коротко сказал ей.
Я прочитал по губам: «Больной, ебанько».