Природа сенсаций — страница 25 из 28

КОНЬКОВО, ТИХАЯ ИХ РОДИНА(Рассказ о книге стихов)

Тягостнейшая из линий московского метро, оранжевая, привозит долготерпеливого пассажира в края, густо заселенные интеллигенцией. Помимо мужей науки здесь поселен всемогущими советскими коммунальными божествами целый взвод знаменитостей отечественной контркультуры конца семидесятых, и среди них, в частности, поэт Тимур Кибиров. Места эти странны, как и упомянутая ветка метро, — что-то неизменно мертвящее есть в благополучном на первый взгляд пейзаже. Эта помоечная белизна домов, этот ветреный простор улиц. Район, однако же, согласно необъяснимым московским котировкам, считался «неплохим» — оставалось только привыкнуть. Отсюда если уезжали, то уж за границу, насовсем.


Не стоило бы предварять заметку о книге стихов расхожей топографией, не будь кибировские тексты так насыщены упоминаниями о Беляеве, Конькове и иных гиблых и как-то насильно и незаслуженно, на взгляд непредвзятого визитера, любимых автором местах. Пожалуй, и со временем у Кибирова та же незадача: не сказать, что советская одурь выходит у него как-то лучше, но смачней, уж точно. По сути, все, что происходило далее, все, выражаясь высокопарно, постсоветское время сведено у Кибирова к «щей горшок, да сам большой». И это, кажется, общее место для поэтов «московского времени», к которым если не литературно, то биографически тяготеет Кибиров.


Вспоминательное усилие дается Кибирову легче и удается лучше — и советская страна былых времен предстает волшебным лесом, вполне абсурдистским, но от того только более занимательным. В известной мере повторяя урок другого обитателя Юго-Запада, Владимира Сорокина, Кибиров вводит в обольстительную поэтику совка русскую классику и, в частности, Серебряный век: «Пусть не черная роза в бокале, а красный “Солнцедара” стакан и сырок, но излучины все пропитались прекрасно, льется дионисийский восторг». Собственно, в этой цитате виден и прием, и небрежность исполнения. С иронией все понятно — что ж, «Солнцедар» и вправду смешон сам по себе, sapienti sat. А вот насчет излучин — строчка будто забралась из Пригова, у которого (в его программной, стахановской графомании) была бы совершенно уместна.


Проблема письма и разочарование чтения — в том, что казавшийся столь острым и универсальным инструмент «юго-западников» — ирония — неприменим в изменившейся ситуации. Отчего же?


Так и просится объяснение по-марксистски вульгарное: исчезла социальная база, размылась и растворилась аудитория, способная оценить и принять в качестве модели поведения эту особую независимость «дворников и сторожей». Иначе говоря, исчезла критическая масса людей, способных проводить время во вдумчивой праздности. И вдруг вся позднесемидесятническая поэтика оказалось настолько худосочной, что не перенесла отсутствия публики. Остались — ностальгия по ушедшей юности, а скорее по ее декору, да скучноватые при всей трогательности семейные сантименты. Словом, путь незастреленного Ленского — во всей ужасающей красе беспробудного провинциализма. К тому же путь, пролегающий — о боги! — по холмам и оврагам Конькова.


Но все, может быть, не так просто. Тот педалированный индивидуализм, что явлен в виде од и гимнов пеленкам, простыням и заспанным мордашкам, может быть, свидетельствует о наступлении времен приватности. Ее, жизнь частную, общественно незначимую, образованное население юго-запада Москвы, по идее, должно теперь обрести. И это главное завоевание русского fin de siècle.


Беда в том, что тексты выходят пресноватыми. Московский интеллигент, мутировавший в интеллектуала, в средний класс, третье сословие, обречен существовать в довольно-таки плоской (мелкобуржуазной, сказали бы раньше) системе ценностей. С ее культурной ограниченностью мировая культура за несколько поколений справилась. А наша? Умолк черный ворон русской прозы Сорокин. Пригов выпускает книгу избранного, тем самым уничтожая самый замысел своей поэзии. Гандлевский сводит «Трепанацию черепа» к moralité столь незамысловатому, что оно кажется недостойным ни драматического сюжета, ни, в конце концов, авторского слога. Что касается Кибирова, книга «Парафразис» наводит на мысль о мощном двигателе, работающем на холостых оборотах. Как если бы некто, получив в распоряжение огненный «феррари», вдруг решил не ехать никуда, а сосредоточиться на созерцании кожаной обивки и огоньков на приборной панели.

СЕЛЬСКИЕ НОВОСТИ

Он помахал в воздухе рукой с золотым перстнем.


— С этой безделушкой связана таинственная история, вы знаете, — сказал он, обращаясь к немногочисленным гостям, собравшимся в ненастный вечер на веранде просторного загородного дома.


Гости замотали головами и отрицательно замычали.


— Я расскажу вам, — он откинулся в кресле. — Как-то весной я шел по широчайшей центральной улице одной из красивейших столиц Европы. Я и до сих пор люблю навестить эту колыбель культуры, а в молодости просто безвылазно сидел в ней годами. Я иду, шумит музыка, шумят бульвары, парочки местной молодежи кружатся в вальсах, целуются, занимаются любовью.


Один из гостей повел бровью.


— Иду и вдруг, представьте, я, молодой романтик, слышу зов о помощи. Зовет молодой женский голос. Я бегу. Вижу такую картину: молодая, вся в соку, дама сидит на велосипеде в странной позе. Мы объяснились на ломаном языке, выясняется: у нее юбка попала в заднее колесо велосипеда. Она не может даже пошевелиться. Чуть дернется — юбка сползает. А вокруг начинает собираться толпа.


Я тихо обращаюсь к ней:


— Плюньте вы на всех. Вылезайте из юбки, иначе не выпутаться.


— Не могу, — говорит дама. — У меня под юбкой ничего нет. Увидят — могут арестовать.


— Бросьте, — говорю я, заинтригованный, — почему ничего нет?


— Это тайна. Сказать не могу, но умоляю — помогите мне.


Я поднял ее вместе с велосипедом над головой и быстро вынес из толпы. В проходном дворе я помог ей выпутать юбку, под которой, как я воочию убедился, действительно ничего не было — ни ног, ни ягодиц, ни всего, чему полагается быть! На прощание она подарила мне этот перстень, вскочила на велосипед и была, как говорится, такова.


Гости закивали и замычали.


Человек с перстнем стал выгонять гостей на лужайку перед домом.


Последней выходила корова с огромным выменем. Человек вышел вслед за ней на крыльцо и крикнул:


— Марфа! Марфа! Начинай доить!


Небо посветлело, тучи уходили.

СТАНОК

Если разговор заходит о любви, я вспоминаю происшествие, случившееся в небольшом поселке на Южном побережье не так уж давно, всего два-три года назад.


В это местечко — Солнечное оно называется — приехали отдыхать и плавать два молодых создания — мужчина и женщина. (Обычно, когда я рассказываю этот эпизод в благосклонно слушающей компании, я говорю: «Нельзя было невольно не залюбоваться их стройными телами и умными лицами».)


Скромная драма развернулась из-за того, что молодой человек решил отпустить бороду.


Вот он не бреется день, другой, пять дней. Его возлюбленную щетина сначала забавляет, затем начинает раздражать, ну, а потом просто выводит из себя. Смотреть она не может на его немного диковатое теперь лицо. И, естественно, каждые полчаса советует и просит: «Сбрей. Сбрей!..»


А юношу — забыл уж, как звали его: Толя или, что ли, Женя — как-то странно заклинило на собственной бороде. Где-то, видимо, незадолго до поездки он увидел бородатое лицо, поразившее его воображение. Может быть, бороду носил полюбившийся парню артист или публицист. Женя (Толя) зациклился, как принято говорить. Фрейдисты утверждают, что волосы олицетворяют мужскую силу. Вот, наверное, и нашего героя зацепило таким образом — каково тогда лишиться бороды?


А девушке это было, разумеется, невдомек. Ей хотелось убрать проклятую бороду. И она стала бороться за достижение цели своими специфическими средствами. Она стала при любой возможности и даже без таковой иронизировать над Толянычем. Она подтрунивает.


Он, смущенный, предпринимает неназойливые ответные шаги: стремится всюду, где может, показать удаль и силу. Он лезет на деревья и скалы, прыгает в море с высоких камней, достает со дна раковину — эта последняя, полежав на солнце, начинает страшно вонять, и ее зашвыривают обратно в море, но поздно, моллюск мертв.


Однажды вечером пара гуляет вдоль берега.


— Что это? — спрашивает она.


Над осыпающимся земляным обрывом замер небольшой несуразный механизм.


— Похоже, буровой станок, — отвечает герой.


— Надо же, на самом краю. Он не свалится кому-нибудь на голову?


— Нет, если я его не свалю. Хочешь, свалю?


Вот, собственно, роковой момент.


— Он же тяжелый, — говорит девушка.


— Н-ня… — отвечает добрый молодец, — пустяки. Спорим.


И после этого никакие ее «не надо» его уже не удерживают.


Он подходит к устройству (железная труба на четырех ногах), кружится около него, толкает, тужится, находит бревно. Через пять минут механизм без особого шума летит вниз и втыкается трубой в подножие обрыва.


Наутро поселок слегка волнуется. Станок, оказалось, стоит тридцать тысяч, а покорежен изрядно.


Начинают искать. И — парадокс! — находят.


Следователь, сонный, распаренный, приезжает на вездеходе. Нашему герою ничего не грозит, а вот рабочему, станок бросившему у обрыва, — грозит. И уже рабочий непосредственно грозит силачу. Рабочий тоже не слаб, объясняться с ним было бы тяжело.


«Значит, кто виноват, — размышляет ст. лейтенант милиции, местный уроженец, — кто бросил или кто сбросил?»


Дело решено замять, но молодая пара покидает поселок. Тут им стало неуютно.


Перед отъездом любовник бреется и возвращается в оптимальное свое состояние.


Куда они теперь? К месту ли постоянного проживания? Или на другой курорт? Точно неизвестно. Думаю только, что побережье они покинули, поскольку как раз начинался сезон штормов.