— Вот скажи, почему у меня не получается с девками, если выпью? — раздумчиво спрашивает Серокуров чуть погодя, и я, будто из паутины, выпутываюсь из облепляющей меня исподтишка дремы. — Пока не выпью — не могу начать, когда выпью — не могу кончить. Шутка! Я о другом: по пьяному делу, начинается «механика», а мне этого не надо! Хочется что-то чувствовать… Я ведь в душе романтик. А еще хочется, чтобы не раздражал запах, чтобы все на полутонах, как в старом кино, все интеллигентно… А у них, у продвинутых, какой-то в постели Мойдодыр: откроет рот да как заорет… Черт, как я надрался!
Пора прощаться, думаю я. Но так просто не вырвешься, станет хватать за руки: побудь да побудь, еще выпьем, поговорим! И я смалодушничаю, останусь, и это малодушие, в конечном счете выйдет мне боком. Но с другой стороны, сегодня как никогда я понимаю моего собутыльника и сочувствую ему. Ведь никто и никому в этой жизни, по большому счету, не нужен, особенно если человек, как вот Серокуров, волей обстоятельств выброшен на обочину, надломлен и одинок. И самые близкие — друзья, родные — как всегда, отвернутся первыми…
— Вот мы, значит, пришли ко мне на квартиру, а девки увидели это безобразие — ободранные стены, доски, всякие там пропитки и клеи — и губы надули: у-у!.. — без перехода переключается на прежнюю тему Серокуров. — «Ничего-ничего, — говорю им, — перетерпите! Скажите, какие мы нежные! Прямо тебе розы на морозе!» Деваться некуда, кое-как расположились мы на кухне. Достал я из холодильника водку, балык, какие-то маринады — тут они потеплели, оживились. Стали мы пить, а они, девки, мелькают из ванной в кухню — туда-сюда, перемигиваются, хихикают. Мы с попом уже теплые, вот и зазевались. После второй или третьей рюмки, не помню как, но провалился я к чертовой матери — точно меня не стало. Клофелиновый мрак! Очнулся — никого. Голова трещит, вокруг бардак: объедки, томатные пятна… Карманы вывернуты — ни денег, ни документов. Почему-то обрезки досок разбросаны… И никого: ни девок, ни попа. А назавтра уголовный розыск с нашими, прокурорскими, в двери ломятся: мол, нашли отправителя культа имярек за городом с проломленной головой.
Серокуров вздыхает, со свистом втягивает ноздрями воздух и, осклабившись, продолжает:
— Экспертиза показала: замерз поп, умер от переохлаждения. Но голову-то ему кто проломил, кто вынес из квартиры? Осмотр показал: в квартире, на полу и на досках, — кровь попа. Взяли девок, они признались: незаметно подсыпали в водку клофелин. Я вырубился почти сразу, но поп — тот оказался крепкий орешек: очнулся, когда девки чистили нам карманы, и якобы потребовал любви в извращенной форме. И это страшно их оскорбило. Каково? Проститутку, оказывается, может подобное оскорбить! И вот они досками, приготовленными для ремонта, выбили из попа остатки сознания, забрали деньги и ценные вещи и скрылись. По их версии, когда я очнулся, то, во избежание ненужных обвинений и разбирательств, вынес из дома беспамятного попа, вывез тело за город и там оставил. Вот и весь состав преступления! За это меня уже пять лет таскают по судам, четыре месяца я отсидел в СИЗО, с работы выбросили как собаку. А я его из дома не выносил! Как мог, когда у попа центнер веса?! Мне кажется, когда мы вырубились, девки впустили в квартиру сообщников, те и прибрались. Так нет же, раз я отсидел на предварительном следствии, значит, виноват!
И в самом деле, темная история, вспоминаю я. В материалах дела так и не было прояснено, как несчастный поп оказался за городом, куда и почему исчезла стоявшая у подъезда машина Серокурова, а ведь на ней, на машине, могли оставаться следы крови. Может быть, именно потому она бесследно исчезла? Да, темное дело. В том числе для меня. Я всего лишь могу напрячь воображение и представить, как все происходило, но это будет виртуальная реальность, сдобренная моей фантазией и уже потому далекая от истины. Да и зачем это мне?
— Посуди сам, — тем временем продолжает бубнить из своего кресла вконец осоловевший Серокуров. — Положим, просыпаюсь я в своей квартире после распития, а на полу — мертвый служитель культа. Накануне пили, а дальше провал памяти. Поверили бы мне наши выдающиеся пинкертоны или нет? Свои, прокурорские, поверили бы? А судьи? Черта с два! Не мудрствуя лукаво, пришили бы убийство из хулиганских побуждений! Якобы мы с попом напились, повздорили и такое прочее… Никто не стал бы этих девок искать, так бы на мне все и закончилось…
— Именно так, а не иначе! — едва разлепляю я непослушные губы. — Что, водка закончилась? Вот тебе и раз! Никогда бы не подумал…
9. Понедельник
Воскресенье я провел в неспокойном сомнамбулическом состоянии: изнутри меня донимала смутная тревога, тогда как внешне — у зеркала, глаза в глаза, — я сам себе напоминал сытого бульдога на покое. Желание рыться в бумагах и платежках, скалывать и приводить в порядок всевозможные чеки, разрешения на проведение строительно-ремонтных работ, договоры подряда и расписки как-то само по себе отпало: советские времена давно окончились, а в наши дни нарыть что-нибудь предосудительное в этих макулатурных залежах было невозможно. «Хоромы» мои по теперешним понятиям более чем скромны, все расчеты я производил аккуратно, а явно левых и незаконных бумаг, к счастью, не было у меня. Кроме того, мне мешало сосредоточиться состояние похмелья, — черт бы подрал этого Серокурова, не вовремя и некстати подвернувшегося со своим горем-несчастьем! Ну а первоначальный порыв анализировать и упреждать и вовсе иссяк: если я где-то ненароком засветился, то этого уже не исправишь. Люди расскажут то, что знают, документ ляжет к документу, и так далее. Главное — сориентироваться, быть готовым объяснить и опровергнуть, а тут надобно переждать выходные и попытаться разговорить людей, знающих или могущих знать. Затем, точно мозаику, собрать из разрозненных обрывков картину нынешнего моего бытия…
И вот утро понедельника. Снова оттепель, насморочная сырость, скольжение подошв по раскисшей целлюлозе наста. Непреходящее ощущение тоски от долгостояния жизни, от бесконечного повторения пройденного, особенно в начале недели, особенно в такие сумеречные утра. Но и потаенное возбуждение от исподтишка подкрадывающихся перемен: что-то оно будет сегодня?
Во дворе управы, как мы, призванные, зовем иногда нашу прокуратуру, прижившийся здесь коротконогий кот, прозванный Старшим Советником Юстиции, толстый, мордастый, похожий на батон вареной колбасы, скользит навстречу на пухлом брюхе и выпрашивает угощение. Как же, как же, всенепременно! Какая-нибудь загодя завернутая в салфетку куриная косточка выкладывается перед котом, и тут уже наглой усатой морде становится не до меня, косточка немедля разгрызается с угрожающим утробным урчанием, тогда как краем глаза Старший Советник Юстиции высматривает следующего дары приносящего. Что же, не один кот — все мы так устроены в этом мире!
Я подымаюсь по ступеням, киваю, подаю руку, морщусь, когда попадается влажная, соскальзывающая ладонь. В общем-то я человек благожелательный к окружающим, но порой общение с некоторыми из коллег вызывает у меня чувство изжоги и внутреннего сопротивления: перейти бы на другую сторону — от греха подальше! Но «другой стороны» в управе нет, и я, как приснопамятный Бузыкин из «Осеннего марафона», отираю пот чужих ладоней, приветливо кланяюсь, а про себя думаю: «Черт бы тебя подрал с твоими мокрыми ручками!»
В кабинете после выходных как-то затхло и неуютно, хочется выйти вон и долго не возвращаться. Но вместо этого, единственно правильного и разумного, я раздеваюсь, приоткрываю окно, охорашиваюсь перед зеркалом, перекладываю реденький чубчик через проплешину. Пересматриваться с самим собой, угрюмо-насупленным, помятым, как будто после недосыпа, не очень весело. Погас, тлеешь, как в камине угли! А ведь был когда-то… Да, когда-то был…
«И чего Аннушка спит со мной? Вдвое меня моложе, пусть и она не дева юная, но мы с ней как два материка, разделенных океаном прожитой жизни… Разумеется, о безрассудной любви и речи не было…»
От меня вечор Леила
Равнодушно уходила.
Я сказал: «Постой, куда?»
А она мне возразила:
«Голова твоя седа».
Я вздыхаю — и немедля в груди ощущается заноза, вот уже два дня и две ночи таящаяся под сердцем. Что же, в борьбу? А ведь так не хочется, такая апатия вдруг обволакивает, поднимается и возмущает — откуда-то из подвздошной области, из глубины естества. Это душа борется с сердцем, думаю я, требует: покайся и покорись! Но только пойди за ней, за душой, — и не станет обыденных человеческих радостей, не станет любви. Жизни не станет, если уж откровенно. Только и останется, что покой, и то в лучшем случае. У меня же издавна девиз: все должно быть уравновешено, всему должны быть свои время и место, свои мера и порядок. Вот как сейчас: душа — сердце, тоска — радость, мороз — слякоть…
Еще раз вздыхая, я направляюсь в кабинет напротив — в мой отдел. По понедельникам, под настроение или по необходимости, я провожу здесь оперативку, поскольку у меня тесно, да и нечего подчиненным создавать подобие хаоса: нести ко мне дополнительные стулья, елозить спинками по обоям, натаскивать на половое покрытие грязь!
Урочное время настало, и все были на местах — все пятеро.
Старший прокурор отдела Павел Павлович Мешков, долговязый, гнутый, в стекляшках очков, с прочитывающейся на кроличьем лице фразой из мультфильма: «Никого нет дома!» — поливает из чайника возросший в горшке на подоконнике перец стручковый. Перец вскорости должен созреть, налиться хищным, бордово-алым цветом, затем подсохнуть, и Мешков загодя готовится к сбору урожая: он тщательно вымыл подаренный отделу ко дню прокуратуры хрустальный графин, наполнил его водкой и ежедневно ощупывает стручки перца длинными нетерпеливыми перстами, определяя на ощупь, возможно ли в ближайшие дни изготовление перцовки.
— Евгений Николаевич, глядите-ка, созревает! — проникновенно и благостно, точно певчий на клиросе, выводит Мешков, и на лице его прочитывается мимолетное счастье предвкушения: вот уж выпьем так выпьем!