— Ушла! — твердо сказал я. — А если нет, так я от нее уйду!
— Уходи. Это твои проблемы, меня в свои завязки-развязки не впутывай.
— Я к тебе уйду! — попытался дожать я, ощущая уже край пропасти под ногами.
— Вот уж нет! Поставишь здесь свои тапки? Навесишь на меня свои проблемы и болячки? Станешь к чему-то меня обязывать? Это как паутина — жизнь вдвоем! Только не один, а каждый сосет кровь друг из друга. Именно потому я свободный человек: люблю, кого захочу и когда захочу, живу, как заблагорассудится, дышу по своим правилам, а не по вашим долбаным!
— У тебя есть еще кто-то? — осторожно прикоснулся я к самому для меня больному, и она легко кивнула в ответ: есть — такой же, как и ты, приходящий, на одну ночь…
Итак, я приходящий…
Что же эти снежинки мельтешат, мельтешат?!
Я боялся пошевелиться, чтобы не привлечь к себе внимание Аннушки и она не увидела мои опрокинутые глаза.
Вот оно, оказывается, как: бредешь, бредешь по заснеженному полю к дальнему огоньку, хочешь возле него обогреться и отдохнуть, а это не огонек вовсе, а всего лишь блик, пустышка, осколок стекла. Не надо было выходить из дома, друг любезный, не надо было шляться в поисках чужого тепла! Надо было беречь свое!..
Один мой приятель, изрядный выпивоха, как-то сказал: тот, кто разбрасывается в жизни, рано или поздно утрачивает цельность бытия. Этот приятель посвятил себя одному — питию, а потому оставался цельным и последовательным до самой смерти, которая наступила до срока.
О чем это я? Словоблудие, право! Суть в другом: я со своими представлениями и убеждениями остался в прошлом веке и вот теперь, соприкоснувшись с веком новым, получил удар под дых. Какое подлое время настало, а? Что же мне делать в нем, в таком времени? Идти параллельным курсом, не соприкасаясь, и доживать, как умею? Измениться, перестроиться, подстроиться? Приходить-уходить и наслаждаться тем, что выпало в данный конкретный миг? Точно птичка божья: там — крошки с чужого стола, там — мусорная куча, там — случайный червячок…
Что же, прощай, Аннушка!
Я высвобождаюсь, выпутываюсь из одеяла, в прозрачной синеве ночи натягиваю рубашку, брюки, придавливаю шею галстуком. При этом спиной, затылком, краем глаза я улавливаю Аннушкин взгляд — она сопровождает мои телодвижения, но молчит и не делает попыток остановить, возвратить меня в неостывшее еще тепло рядом с собой. Она уже отдалилась от меня и глядит так, как с борта корабля глядят на оставленных на берегу пассажиры, навсегда отчалившие за океан.
Когда я касаюсь на прощание губами ее персиковой щеки, она ровно улыбается и шепчет, выдохнув мне в лицо остатки сигаретного дыма: «Звони! — и добавляет, подумавши и заглянув мне в глаза: — Как всегда…»
Скажи еще «любимый!» — думаю я с внезапно нахлынувшей злобой к этой развратной и расчетливой куколке, к ее уютному гнездышку, постели и неубранному столу, к запахам дорогих духов и любовного греха. В коридоре злоба высвобождается, выплескивается наружу: я скриплю зубами, меня трясет, как в ознобе, от одной только мысли, что еще некто, кроме меня, носил после душа мой махровый халат, брился моим лезвием и, направляясь в спальню, надевал мои туфли…
А впрочем, пытаюсь успокоить себя я, сам виноват. Никогда раньше мы не говорили с ней о чем-либо важном, меня интересовало только ее тело, а что интересовало ее во мне — и подавно покрыто мраком. Скорее всего, такие ведут примитивный обывательский счет: еще один день, еще один мужчина, еще одно ощущение жизни. Бессмысленная жизнь ощущений!
«Прощай! — немо говорю я этому дому и закрываю за собой дверь. — И ты прощай, потаскуха!..»
Как же быстро меняются в человеке привязанности и убеждения! Как он непоследователен в своих устремлениях! Ведь я искал исключительно наслаждений и получил их но вдруг возомнил, что имею право на нечто большее…
Я выхожу в ночь, и мне так же странно и неуютно, как человеку, впервые окунающемуся в прорубь. Давненько же я не блуждал в такую пору по городу, все больше на машине, а из автомобиля мир кажется иным — не мир, а скучный фильм в кинотеатре: хочешь — смотри, хочешь — думай о своем. Вокруг ни души, только звук шагов и промельк заблудших, как и я, снежинок, редких и мохнатых, как большие звезды в просветах облаков. В том месте, где за облаками укрыта луна, небо подсвечено серебряным и голубым; сияние проистекает отовсюду, из каждой прорехи, из-под каждой заплатки на этом божественном покрывале…
«А ведь я хотел укрыться у Аннушки! — приходит ко мне в голову странная, в общем-то не красящая меня мысль. — Как малый ребенок перед болезнью просится на руки к матери, неосознанно ищет поддержки и защиты. Ну а ей, Аннушке, хотелось от меня чего-то иного…»
Вместе со вздохом я глотаю прохладный воздух и перехожу по диагонали дорогу. Мне очень хочется оглянуться: вдруг она смотрит мне вслед из окна, машет рукой — обернись, ну обернись же! — вдруг горько плачет, и я впервые за все время близости с нею увижу на ее стеклянных глазах слезы! Но я знаю, даже уверен: нимфа холодна и спокойна, все так же курит в постели, раскидав по обыкновению голые ноги по одеялу, и в ее сухих выпуклых глазах ничего не отражается, ничего…
16. Убийца Муму
Во вторник вечером у меня, как обычно, сауна со старыми дружками — Фимой Мантелем и доктором Паком. Но это вечером, а теперь утро, все та же «управа», головная боль из-за недосыпа, воспалившийся от ночного хождения сустав большого пальца на правой ноге. А может, и не от хождения воспалился: я давно подозреваю, что у меня подагра, передавшаяся в наследство от покойной бабушки. О подагре говорят: болезнь аристократов, каковые мало двигались, но при этом жрали и пили как не в себя. Насколько знаю, я не из аристократов, но шашлык под красное сухое вино приемлю с наслаждением, и такое сочетание зело вредит мне теперь. Но ведь не было вчера шашлыка!..
Я обозлен на всё и на всех на свете: на себя, на не вовремя и некстати подворачивающихся под руку подчиненных с пустыми, никому не нужными контролями сверху, на подагру, которую про себя величаю «эта курва». Я рычу и гавкаю, а причины тому всего две: Аннушка и неизвестное за спиной… Но если с Аннушкой покончено, и, как я внушаю себе, покончено навсегда, то с араповскими слухами куда сложнее… Да!
Я поднимаю трубку и набираю номер начальника отдела «К» службы безопасности Гарасима Леонида Карповича, прозванного неизвестным почитателем Тургенева Убийцей Муму. Этот Гарасим — странный для меня человек: он обидчив, скрытен (как и положено представителю упомянутой профессии) и вместе с тем вспыльчив и импульсивен (что отнюдь ему не положено). Поэтому общаемся мы редко и неохотно. При таких встречах у нас заведено пить закарпатский коньяк, и всякий раз вместо закуски мы почему-то обходимся яблоком или в лучшем случае шоколадкой. Наливаю только я, поскольку у Гарасима тяжелая рука, все знают об этом, и только новички службы всякий раз попадаются, а после тяжко мучаются с похмелья.
— Как живем-можем, Леонид Карпович?
Булькающий импульсивный голос вещает в трубку, что вот, мол, едва миновал Новый год, как (нецензурное слово) в который раз надвигается проверка из главка, все задолбало, офигели они там все (нецензурное слово), опухли от глупости и пьянства!
— Но ведь мы не опухли? — не так предполагаю, как намекаю я. — Что сие значит? Непорядок!
— И я о том же! Бросайте вашу (нецензурное слово) и приезжайте! — кричит Гарасим во весь голос, чтобы опередить возможное предложение приехать ко мне ему. — У меня в холодильнике есть все что нужно, так что вы там не суетитесь… А к вам ехать себе дороже: ваши, прокурорские, на меня порчу наводят.
Я на мгновение представляю мощный бритый череп Леонида Карповича, глаза навыкате, пудовые кулаки и думаю с усмешкой: как на этакую махину можно навести порчу? Да он горлом и мышцами возьмет любого! И однако же доля истины в этих словах есть: раз в полгода его одолевает странная аллергия, он чешется, спасается от зуда мазями и примочками, ездит не то к знахарю, не то к бабкам-шептуньям выводить, как он говорит, «вавки», сплошь обсыпающие осенью и весной вылепленное из мускулов тело.
В здании службы безопасности двери с кодовыми замками, и потому меня сопровождает опер, бесшумно и легко перелетающий лестничные марши, словно огромная летучая мышь. Я давно присмотрелся к коду: сколько бываю здесь, он ни разу не менялся, — но правила игры соблюдаю неуклонно. Хотя время от времени мучит меня сомнение: это сколько нужно иметь внутренних и внешних врагов, чтобы содержать за государственный счет такую прорву народа! И тут же, как бы в оправдание, прикидываю: задачи службы, за одним серьезным исключением, мало чем отличаются от задач той же милиции: и расхитителей ловят, и коррупционеров, и наркоторговцев… Видимо, дело в том самом исключении… Но — тсс!
В кабинете Гарасима, как всегда, накурено, и потому приоткрыто для проветривания окно, но спасение посредством сквозняка слабое: устоявшийся табачный запах немедля вяжет во рту слюну, хочется плюнуть и выйти вон. Странное сочетание пудовой гири у окна, початой пачки сигарет на подоконнике и развешанных по стенам бутафорских кинжалов и сабель многое говорит о хозяине кабинета. Так оно и есть, втихомолку соглашаюсь я с вероятным сторонним наблюдателем: неустойчивый характер, полный противоречий и крайностей да еще усугубленный непростой должностью одного из главных смотрителей секретов области. Но у нас с Гарасимом — добрые отношения, насколько они могут быть добрыми у кошки с собакой, принужденных жить в одном доме…
Пружинно выпрыгнув из кресла, Гарасим лезет ко мне с объятиями — нет, мы не целуемся, упаси боже, но, дыша один другому в щеку, соблюдаем некий ритуал, сохранившийся от прежних времен у разного и всякого руководства. По-видимому, Леонид Карпович не без оснований причисляет и себя к таковому…
— Как-то нехорошо, неправильно живем, Евгений Николаевич: последний раз виделись в прошлом году! — усаживается напротив меня, к приставному столику, Гарасим и командует оперу, не поворачивая головы: — Что у нас там, Шморгун?