— Станем есть шашлык и пить сухое вино? Я люблю красное, от него тепло и радостно.
— Значит, станем пить красное.
— С тобой легко путешествовать. И вообще легко. Не понимаю, почему она тебя бросила…
«А это не твое дело! — мгновенно напрягаю загривок я, словно оскалившийся волк. — Тебе сюда не надо соваться!»
— Извини! Меня это не касается, — улавливает мой оскал и тут же пасует сообразительная Капустина, вздыхает, отворачивается к боковому стеклу и обиженно замолкает.
К счастью, за поворотом дороги появляется новомодный бревенчатый сруб, притаившийся на прогалине между сосен. Это и есть «Катенька». Рядом со срубом дымится мангал, укрытый от дождя и снега островерхой крышей на четырех столбах. Над мангалом колдует круглолицая улыбчивая женщина в синей куртке на синтепоне и в шерстяной вязаной шапочке.
— Добрый день, Нина! — я выбираюсь из машины и направляюсь к женщине, но и Капустину стараюсь не выпускать из вида: хватит ли у нее ума не высовываться? Мало ли с кем из прошлой жизни я мог бывать в «Катеньке», может быть, здесь знают мою жену, — и, осознавая это, только последняя дура станет светиться и заглядывать незнакомым людям в глаза!
Но девочка и впрямь умница: она остается в машине и, вывернув шею, старательно смотрит в сторону, на дорогу.
— Все готово, как заказали, — с улыбкой демонстрирует мне шампуры с запеченным на углях мясом, аппетитно пахнущим дымом и специями, Нина и вперевалку убегает мимо меня в здание шашлычной. — Сейчас упакую в фольгу, чтобы не выстыло, и можете ехать.
— Положите еще бутылку «Мерло», стаканы и штопор, — я на обратном пути верну.
Пока длится ожидание, я крадучись огибаю машину и учиняю мелкое хулиганство: шлепаю растопыренной пятерней по боковому стеклу и строю Капустиной рожицы — одна другой безобразней. Что, встрепенулась? То-то! А то забралась в себя и ковыряешь скорбным пальчиком душу.
Она сначала теряется, смотрит с недоумением и как бы издалека, из глубин своего потаенного мира, но быстро приходит в себя, опускает стекло и менторским, дрожащим от сдерживаемого смеха голосом пищит:
— Как это понимать, Евгений Николаевич? Вы… вы… Вам должно быть совестно… Совсем как мальчишка!..
— Это вы виноваты, Светлана Алексеевна! Что вы сделали с почтенным аксакалом? И она еще спрашивает — что?! Седобородый аксакал скачет и смеется, а обязан вести себя сдержанно и с достоинством.
Смешливая Капустина прыскает в ладошку, потом заливается смехом и останавливается лишь тогда, когда начинает громко, со всхлипами икать. А я тем временем думаю: где смех, там и слезы. Уже сейчас она обижается, как ребенок, — на слово, взгляд, неосторожное напоминание о былом. А ведь мы еще не увязли в близости, как мошки в меду! Что будет дальше, если случится такое — душевная близость или телесная — какая разница что? А узелок плетется, завязывается…
Мы отъезжаем от гостеприимной «Катеньки» и не спеша взбираемся по снежному, укатанному шоссе в гору. Гора и не гора вовсе, а так, покатый холм, с которого открывается ледяная извилистая ширь реки, за рекой — темно-синяя прошва леса, а над лесом и рекой — густая непрозрачная взвесь студеного воздуха. И сквозь эту взвесь просеивается и тускло отсвечивает, словно блесна рыболова в мутной воде, серое неяркое солнце.
Вслед за рекой мы петляем по дороге, то отдаляясь, то приближаясь к укрытому снежным настом берегу. А по другую сторону дороги мелькает близкими чешуйчатыми стволами сосновый лес, оцепенелый и безмолвный.
— Сейчас будет развилка, на ней отвернем в сторону и через мосток — в лес! А там все лесом, лесом, — упреждаю я расспросы Капустиной, а может быть просто заполняю затянувшуюся паузу в разговоре; ведь молчать легко и комфортно с близким человеком, но никак не с тем, с кем только намечается близость.
Лесная дорога узка, плохо расчищена, но гладко укатана в неглубокие колеи и со снежными отвалами по обочинам. Я едва ползу, приноравливаясь к ледяному насту и ощущая нутром, как машина скользит протекторами шин и соскальзывает, съезжает с одной колеи в другую. Но чувство опасности размывается удивительным покоем сродни благодати забвения, развеянным повсюду: в густом зыбком полумраке лесной глухомани, в переплетенных, кровлей нависающих над дорогой ветвях, в просветах и прогалинах между деревьями, создающих иллюзию простора и необъятности.
— Смотри, косули! — восторженно выдыхает Капустина и дергает меня за рукав. — Одна, вторая, третья!.. И совсем не боятся…
И в самом деле, неподалеку, метрах в пятидесяти по ходу движения автомобиля, дорогу пересекает стайка грациозных серовато-бурых косуль. Они почти не смотрят в нашу сторону, прыгают неспешно, едва не лениво, и только перебравшись на другую сторону, приостанавливаются в нескольких метрах от обочины, оборачиваются и разглядывают нас теплыми, влажными, слегка косящими глазами. Нет, не разглядывают, а прикидывают, успеет ли отставшая от стайки самочка пересечь дорогу до нашего приближения. А та уже несется во весь дух, пружинисто выпрыгивает на дорогу, но внезапно оскальзывается, заваливается на бок и так съезжает в придорожный сугроб.
— Ах! — всплескивает ладонями Капустина. — Я думала, только для нас скользко. Едем к ней, посмотрим: может, она что-то ушибла или сломала.
Но к самочке уже возвращается самец. Крупнее остальных, он ступает неторопливо и осторожно и все поглядывает в нашу сторону, но отступать не намерен. Секунду-другую он раздумывает над самочкой, а та беспомощно перебирает тонкими ножками и силится встать, затем нежно подталкивает ее небольшими изящными рожками.
— Ах! — восклицает еще раз Капустина, но косуля уже поднялась и вслед за вожаком уносится от нас прочь, высоко взлетая и как бы зависая в слоистом холодном воздухе.
Мы с Капустиной переглядываемся и улыбаемся друг другу — еще бы нам не улыбаться! Сколько раз я наезжал в Тригорье, а косуль здесь встретил впервые. Случай, думаю я. Обыкновенный случай, каких много бывает в жизни. Но спутница моя, по всей видимости, свято уверовала в иное, у нее даже просветлело, стало милым и загадочным проговаривающееся птичье личико. Ведь случай — это небрежение природы, а ей очень хотелось, чтобы во исполнение желаний кто-то всемогущий подал благословляющий знак, послав навстречу нам эти трогательные создания.
Дальше мы едем молча, потому что болтовня в эти мгновения только во вред нам обоим. Пусть девочка помечтает, порадуется, а я тем временем поразмыслю, куда проложить наши пути-дороги. Правда, размышлять как бы и не о чем: сперва храм, к Богу нужно приходить с пустым желудком и на трезвую голову, а там как придется.
Вскоре пласт леса заканчивается — нет, не заканчивается, я сегодня на удивление неточен — а как бы раздвигается, оттесняется в стороны десятком-другим домов с садами и огородами за невысокими изгородями. Это и есть Тригорье. А в какой-то сотне метров в сторону от дороги, на вершине холма, воздымается к небу светлоликий пятикупольный храм с колокольней под островерхим шатром.
— Ах! — едва слышно произносит Капустина — в третий раз за последние десять-пятнадцать минут. — Как же это? Ни разу здесь не была!
— А места вокруг святые, намоленные, — говорю я, заворачивая на гору, к небольшой стоянке у распахнутых монастырских ворот. — По преданию иноки жили в пещерах у гранитной скалы уже в XIV веке. Представляешь, сколько народа взывало здесь к Богу за семь прошедших веков? И глухой бы услышал…
11. Тригорье
У входа на территорию монастыря мы приостанавливаемся и невольно осеняем себя крестным знамением, ибо с колонн следят за нами суровые лики Антония и Феодосия Печерских. Но вместо робости я в который раз проникаюсь благостью места и ощущаю необыкновенное облегчение в душе, как если бы оставил груз грехов за воротами монашеской обители. Что до Капустиной, то она и вовсе притихла, идет рядом со мной смиренно, каким-то бабским, семенящим шажком. Неужели верует или, как всякий чуткий и чувствительный человек, тоже прониклась и благоговеет?..
Мы огибаем храм, поднимаемся по каменным ступенькам к входу — но, увы, двери на запоре. Что так? Время выбрали неурочное, или монахи после утренней молитвы разбрелись по кельям, или еще что-то случилось? Я в недоумении развожу руками и повинно склоняю перед Капустиной голову: уж никак не ожидал подобного поворота!
— Храм заперт, — внезапно доносится до нас неприятный, скрипучий голос. — Я еще от ворот вам кричал…
Небритый, тощий, нечесаный, в грубых ботинках и мятом, видавшем виды пальто, в вязаной шапочке, надвинутой до бровей, на нас снизу вверх смотрит человечек неопределенного возраста. Смотрит-то он смотрит, но все ли видит, ибо глаза у него соскальзывающие, неверные — бегающие глаза? — первое, что примечаю я в человечке. В руках у него метла и жестяной совок, и это обстоятельство, а также отсутствие монашеского одеяния наводит на мысль, что перед нами монастырский сторож или послушник.
— И когда отопрут? — спрашиваю я, спускаясь со ступенек и подходя к человечку.
Вблизи он и впрямь оказывается невысок, макушкой вровень с моим подбородком, да еще горбится и втягивает голову в плечи. Приглядевшись, я понимаю, что он молод, лет двадцати пяти — тридцати от роду, не более того. Но в космах, выбившихся из-под шапочки, а также на щеках и подбородке у него пробивается нездоровая седина.
— А кто их знает, этих монахов! — нелюбезно ответствует сторож и отходит, отодвигается от меня на несколько шагов — якобы вымести из-под монастырской стены несуществующую соринку. — У них один указчик. Когда настоятель распорядится, тогда и отопрут.
— У вас, значит, ключей нет?
— У меня? У меня метла да совок.
— Жаль. Я почему-то подумал, что вы послушник.
— Как же! И я хочу так думать, да вот не берут. Сильно злой, говорят. Смирения во мне нет. А главное, прощать не умею. А скажи мне, почему это я должен прощать? Меня по зубам, а я — прощать? Я, может, не за тем пришел, я чтобы укрыться пришел. Не к ним, а к Богу. Не допускают! Право у них такое — допускать, кого хотят. Ничего, еще им аукнется!..