Прискорбные обстоятельства — страница 66 из 74

акое варенье? Вишневое? Лучше вишневого не бывает!

— У меня нет вишневого, — с легким шелестом проскальзывает у меня за спиной на кухню Капустина. — Есть мед. Он хороший, из акации, только чуть-чуть засахарился. Но для настоящего меда это не страшно…

Согласен на мед, на чай без меда, на вечер без чая! Так уж вышло, что теперь я на все согласен.

Кухня у Капустиной не очень большая — стандартная кухня на семью из двух с половиной человек, как однажды пошутил по такому же поводу Кукса, — но теплая, уютная, обжитая. И даже если это не совсем так, я все равно сказал бы: теплая и уютная, потому что на время отыскал для себя угол — между холодильником и кухонным столом. Что ни говори, не самое худшее пристанище! Теперь еще одна задача — позабыть обо всем, что, по стечению ряда обстоятельств, привело меня в этот дом.

— Хочешь немного коньяку? — оборачивается ко мне от плиты Капустина. — Коньяк так себе, но за неимением лучшего…

Она уже пришла в себя и даже кое-как уложила волосы, встрепанные от соприкосновения с подушкой. Но главное, успела обдумать и решить для себя, прятаться ли и дальше с ночной сорочкой и халатиком. Прятаться не будет, понял я по тому, что отвороты расправлены и уложены на место и нежное потаенное свечение ночных кружев открыто для моих глаз.

Черт подери, где же тот мед, в который я все безнадежнее влипаю?!

— Если только в чай, — ответствую я, чуть помедлив, стараясь говорить буднично и не застревать на кружевах взглядом; теперь мне есть на что не смотреть, и эта задача должна отвлечь от печальных мыслей об истинной причине моего позднего визита. — Несколько капель коньяка придают чаю особый, изысканный аромат. А пить — уволь, я уже достаточно выпил сегодня.

— И я не стану. Я ведь испугалась, что ты явился за этим. Думаю: как же так, что я буду с тобой, пьяным, делать?

— И напрасно, между прочим, — говорю я с некоторой долей обиды. — Во-первых, почему пьяным? А во-вторых, уж если я и выпью лишнего, то размякаю, становлюсь смирным, как мышь, и сразу же отправляюсь домой спать. Но сегодня, если сильно попросишь, могу прилечь вон на том коврике у порога.

Капустина вытягивает тонкую шею по направлению моего взгляда, с каким-то строгим недоумением глядит на синтетический коврик в прихожей, потом переводит глаза на меня:

— Ты это серьезно?

«Неумные у тебя шутки!» — прочитываю я на ее лице, но произнести вслух она не решается, потому что понимает: шутка — с подтекстом, и любое возражение с ее стороны обернется невольным уточнением нашего статус-кво на сегодняшний вечер.

Вместо этого она делает вид, что сердится, и потому излишне резка в движениях: обдает кипятком чайник для заварки, сыплет в навесное ситечко чайный лист, заваривает, укрывает чайник стеганой рукавицей — и все это сопровождается у нее фаянсовым звоном чашек, громыханием выдвижного буфетного ящика, звяканьем ложечек о розетки и блюдца.

— Вот чай, вот мед, вот печенье к чаю, — со злым пристуком подает мне угощение Капустина. — Приятного аппетита!

— А коньяк? — как ни в чем не бывало брюзгливо вопрошаю я. — Изволь, как обещано, влить в чашку ложечку коньяка. Иначе я не согласен…

— На что не согласен?

— На все вот на это… Нечего, понимаешь, на мне экономить!..

Какое-то время мы обмениваемся задиристыми взглядами, как два бойцовских петуха, потом я встряхиваю головой, скалюсь и фыркаю, и смешливая Капустина, не удержавшись, заливается смехом вслед за мной.

Наконец-то! — первое напряжение от нежданной встречи миновало, и вот уже мы грызем печенье, отхлебываем из чашек чай, балуемся медом и болтаем о пустяках, как два близких человека, которым не впервой коротать на кухне часы бессонницы. Нам хорошо и покойно в эти минуты, и если бы не тайная заноза под сердцем — Абрам Моисеевич! — я, так и быть, позволил бы себе слабость — присмотреться к женским прелестям Капустиной и даже подумать о них с вожделением. Если бы не старина Абрам Моисеевич!..

Я прикрываю глаза, словно впадаю в состояние блаженства от горячего чая с медом, и вижу как наяву — сумерки, черно-синие еловые лапы, стылое тельце, обвернутое в старую байковую рубашку. Жил-был кот… Жил-был кот… Жил-был…

А еще слышу слова жены: «Я тебя ненавижу!». За что? За какие грехи или проступки можно ненавидеть человека, с которым связана лучшая часть жизни? Или эта часть худшая для нее, и я попросту не заметил ни печалей, ни горестей, которые испытала со мной она? Но какие это печали и горести? За истечением лет мне видится только один непоправимый, смертный грех — убийство нашего неродившегося ребенка. Но сколько можно об этом?! Сколько можно?!

— Да-да, конечно! — спохватываюсь я, и киваю, и неосмотрительно соглашаюсь с какими-то словами Капустиной, проскользнувшими мимо моего сознания. — А впрочем…

Она пристально смотрит на меня прозрачными, как родниковая вода, глазами, словно спросить хочет: эй, где это ты был сейчас? Но не спрашивает — она деликатная девочка, а может, разумно избегает прямых вопросов, чтобы не получить ответ, какого не ожидаешь.

И опять она говорит, а я восклицаю: «Да!», «Ну что ты!», «Разумеется, вне всякого сомнения!» — а тем временем думаю: и что ты нашла во мне? Даже то, что я выгляжу моложе своих лет, никаким образом не превращает нас в пару. Кожа у тебя молодая, руки нежные, глаза живые, ты как нетоптанная лужайка посреди майского леса. А я понемногу ржавеющий осенний пригорок, на какое-то, совсем короткое время освещенный скупым, прощальным солнцем.

— …У них дом за городом, — снова, не без усилий над собой различаю я голос Капустиной, потому что больше не желаю вникать в подлый шепоток собственных мыслей. — Пройдешь улочку, пройдешь другую, повернешь направо — речка, она этой зимой почему-то не замерзает; повернешь налево — лес. Я им говорю: родители, вы живете как на курорте.

— И в самом деле, курорт!

— Нет же, это я — чтобы не унывали. А все не так. Весной, летом, осенью — посадка, прополка, опять прополка и опять. Потом сразу — засолка, заготовка, сбор урожая. Только и счастья, что три месяца зимой… И вообще, что ты понимаешь в деревенской жизни?!

— Что-то понимаю. У меня как-никак тоже дом, а вокруг дома — сад, грядки…

— А на грядках что? Укроп и петрушка?

— Так! Тебе никогда не говорили, что ты невоспитанная, взбалмошная, наглая, злая девица?

— А ты разъездной барин! Развалился в тепле, чай с медом пьешь. Еще и коньяк тебе подавай!

— Кстати, за чай спасибо.

— Еще налить? — тут же остывает Капустина, лицо у нее вытягивается, бледнеет, становится испуганным и несчастным.

Нет уж, на ночь чай — одно беспокойство! Я выбираюсь из-за стола и, в подступившей обвальной тишине, принимаюсь складывать в мойку грязную посуду: чашку, блюдце, розетку, чайную ложку, — все неторопливо и по порядку, честь по чести. Это занятие помогает какое-то время увиливать от глаз девочки. А если взять и вымыть после себя посуду и тем самым еще на несколько минут оттянуть неверное продвижение по канату над пропастью?..

— Я сама вымою, — квелым, задушенным голосом пресекает эту мою попытку Светлана. — Сейчас все равно нет горячей воды.

— Ну тогда…

— Пойдем спать.

Вот чего я боюсь и чего так хочу! Вот зачем я на самом деле пришел: не из-за горя-несчастья, не из-за нелепой гибели Абрашки, а потому, что во мне наконец-то созрела готовность — прийти и остаться. И нет никакого значения, остаться на время, до утра, или до конца жизни. Потому что так задумано природой. По этой задумке мужчина и женщина, сами того не ведая, пребывают в непрестанном поиске нового партнера, явно или скрытно, как это называется теперь, мониторят жизненное пространство вокруг себя. В результате совпадения или, вернее, попадания в «яблочко» происходят чаще, чем мы думаем, — просто не всегда время совпадает с местом.

Это ли не оправдание мне — яко библейскому змию, искушающему яблоком с запретного древа?!

Я медленно поворачиваюсь, по сантиметру переставляя ноги на узком пятачке между столом и раковиной, и наконец отваживаюсь посмотреть в глаза Капустиной. Но она уже произнесла главное, она переступила через себя, и потому, наверное, в этих глазах не осталось недавнего стыда и страха.

— Света, я не…

— Уже поздно. Пойдем… Не бойся, я для себя давно так решила…

Под утро я пробуждаюсь после недолгого глубокого сна. В комнате предрассветно сереет, точно она наполнена зыбким сизым туманом. Я лежу на спине, утопая в мягкой пуховой подушке, пристроенной на валике дивана, а рядом, опершись зябкими лопатками о диванную спинку, сидит и смотрит на меня, спящего, она. Еще одна женщина, впустившая меня в свое тело и душу.

В смутном бесцветном свечении зачинающегося утра я хорошо вижу ее спутанные светлые волосы, воробьиную шею и острые лопатки, округлые груди с изящными крохотными сосками, выставленную коленку и еще кое-что, прежде запретное, а после сегодняшней ночи доступное для меня.

Свет мой Светлана, прелесть ты моя!

Но что-то в ней настораживает, и, зорче всмотревшись, я вижу слезы, заплутавшие у нее на ресницах. Что, моя милая, что?!

— Ты меня не любишь! — беззвучно шевелит она исцелованными, будто обескровленными бессонной ночью губами и склоняется ко мне, нависая прядями волос и засматривая в глаза. — Я тебе навязалась, а ты струсил, пожалел…

— Почему? Откуда ты взяла?

— Кто такая Даша? Ты говорил с ней, называл ее во сне Дашенька.

Я говорил? Разве разговариваю во сне? Да перестань ты реветь! Глупо ревновать к прошлому. Даша — моя бывшая жена, то самое прошлое…

14. Запах прожитой жизни

Утро воскресного дня хмурое и зябкое — мерзкое утро! Серая пелена развешена повсюду, точно плохо выстиранное мокрое белье, — на низком бесцветном небе, на деревьях, похожих на венозные руки больного, над отвалами убранного с тротуаров снега, в черно-белых пространствах улиц и переулков. Выходить из дома не хочется, но с некоторых пор у меня появилась святая обязанность — в воскресный день я покупаю на рынке продукты для матери: в основном молоко, творог, сметану, а еще муку.