корде, которого музыка не дает. Бетховен приберегает этот аккорд на самый конец». По словам Мейера, именно это напряжение внушает нам такую любовь к этому произведению.
Ждал ли я этого аккорда ми мажор? Может быть, мне просто наскучило ждать?
В разговоре с Джеки Шейв я высказал предположение, что моя музыкальная безграмотность – неспособность читать партитуру – одна из тех вещей, которые мне мешают. Но Джеки не согласилась.
«Я слушаю вступление к „Страстям по Иоанну“ [Баха] – для меня это огромный акт человечности, поражающий воображение, я даже не знаю, как это описать. И если кто-то скажет: „Тут у него неаполитанский секстаккорд, а потом он делает вот это и вот то…“ – я этого не пойму, у меня нет таких знаний».
На YouTube я прослушал Опус № 131 в исполнении нескольких других струнных квартетов. The Takács Quartet – должно быть, более известный, чем датчане, потому что название кажется мне знакомым – совсем меня не тронул. Я восхитился их мастерством, но не проникся. Потом я попробовал Alban Berg Quartett. Кажется, они продали более миллиона экземпляров своего исполнения Опуса № 131 и удостоились исключительной чести, когда Хелена Берг благословила их назвать ансамбль в честь ее покойного супруга. Я начал было прислушиваться к их игре, однако вскоре отвлекся на кадры с публикой, которая, казалось, целиком состояла из пожилых господ в костюмах и галстуках. Сами альбанцы (если с моей стороны не слишком дерзко так их называть) тоже были одеты чересчур формально. Альтист был поразительно похож на какого-нибудь сенатора-республиканца.
Что, если я исчерпал отпущенный мне небольшой ресурс концентрации на одном произведении Бетховена? Для проверки этой гипотезы я вернулся к датскому квартету и запустил запись с самого начала. Со мной по-прежнему что-то происходило. Но что? Может быть, разбираться не обязательно.
Я рад, что после всех этих спиритических сеансов с Бетховеном и прочими покойными гениями Джеки Шейв наконец готова сделать что-то свое. В заключительной части прощального концерта с Britten Sinfonia оркестр исполнил веселое собрание ее собственных композиций. Солировали Кульджит Бхамра на табле и Джон Парричелли на гитаре. Она считает, что этим скачком обязана встрече с Бхамрой и своему горячему желанию сыграть с ним на сцене. «Внутри меня всегда сидел маленький человечек, который говорил: „Ты это можешь“. Но постоянно не хватало времени, пока я сама его не выделила. Спрыгнуть с обрыва и обрести свой язык, больше не быть связанной этим [классическим] языком… Я все еще чувствую себя ребенком, все еще не могу избавиться от опор. Но теперь, когда я ушла из Britten Sinfonia, дверь открыта, и я чувствую, как что-то приближается. Не знаю, что это, но это очень волнующе».
Что-то случается, что-то приближается. Думаю, это означает, что никто из нас еще не потерян, поскольку музыка, которую нам предстоит найти, терпеливо ждет, пока мы отправимся на поиски.
История моей парки
Однажды мне довелось побыть модным. Случайно. Буквально пять минут.
Дело было в 2000 году. Oasis переживали пик своей славы и балансировали на краю того нисходящего склона, когда модная молодежь их уже не слушает, но основная группа населения постарше только-только с запозданием решила, что это самая крутая группа в мире. Через несколько лет альбомы Oasis начнут отвозить на свалку целыми грузовиками, но в 2000 году группа Галлахеров казалась королями вселенной.
С точки зрения славы у меня тоже все было в ажуре. Мой только что опубликованный дебютный роман получил прекрасные отзывы. В то время как раз поднялся ажиотаж вокруг шотландской прозы, и эта новая волна с далекого севера была как холодный душ для самодовольных чрезвычайно-английских литераторов. «Побудь в моей шкуре» почти сразу обрел статус культового романа.
В рамках кампании по продвижению книги я отправился в Лондон на фотосъемку для одного журнала, одевшись как обычно – в потрепанную одежду, купленную в секонд-хендах. Мне было сорок, но выглядел я гораздо моложе. Длина моих волос не менялась с 1977 года: по канонам брит-попа, если можно так выразиться. Съемка проходила в пустынном переулке, чтобы представить меня в нуарном стиле.
Фотографу не было и тридцати, он выглядел так, будто соблюдал все заповеди ежемесячных библий стиля вроде журнала Dazed & Confused – идеальный прототип поклонника Oasis незадолго до того, как они вышли из моды. Ему ужасно понравилась моя куртка, очень похожая на те, в которых щеголял Лиам Галлахер.
– Где вы купили эту парку? – спросил он, побледнев от зависти.
Я объяснил, что в Тейне (небольшом городке на шотландском высокогорье, недалеко от которого я живу) есть благотворительный магазин – то ли Армии спасения, то ли Лиги защиты бездомных кошек, точно не помню, – и туда часто приносят такие вот куртки. За свою я заплатил семь фунтов.
Он ожидал вовсе не такого ответа. Думал, я расскажу ему о бутике мужской одежды в Лондоне, где он мог бы купить точно такую же парку. Думал, я отношусь к элите, весь из себя великолепный в модной куртке, могу ходить на эксклюзивные вечеринки и зависать с крутыми писателями, музыкантами, киношниками и супермоделями. Обо всем этом ему рассказала моя парка.
Теперь эта парка уже не в моде. Это просто парка, и она, как и брит-поп, не войдет в моду снова.
Мораль заключается в том, что когда люди говорят о культуре, зачастую они говорят не о культуре в художественном или философском смысле, а о парках. Или футболках, брюках, стрижках, аксессуарах. Музыка – это аксессуар. Главное – во что ты одет и как выглядишь.
Каждый человек отчаянно хочет быть членом стаи. Музыка – одна из составляющих этой принадлежности. Но вкус – что вам нравится или не нравится, что вы считаете крутым или отстойным – штука невидимая. Вы можете обсуждать это с соплеменниками, иногда даже с незнакомцами, если вы собрались в одном месте с целью поговорить о музыке. Однако прохожие (наблюдатели, мир в целом) не могут заглянуть к вам в голову и угадать, на чьей стороне ваши симпатии: Oasis, хеви-метал или техно. Для этого им нужны визуальные подсказки.
Ваша одежда и обувь, наличие или отсутствие волос на голове, стиль укладки тех волос, которые есть, – важная часть этой сигнальной системы. С помощью внешнего вида вы сообщаете окружающим, к какому племени относитесь.
Принадлежность к банде обеспечивает выгодное положение, в котором вы одновременно и брендовый товар, и уникальный продукт. В отличие от собак, мышей и пчел, которых не заботит, что они как две капли воды похожи на других представителей своего вида, мы хотим быть особенными. Быть членом стаи, но при этом сохранять индивидуальность. Наша связь с племенем позволяет почувствовать, что мы не одиноки, а уникальность убеждает в том, что мы незаменимы.
Потребность в индивидуальности заставляет нас зацикливаться на вещах, которые делают нас нами-в-отличие-от-других, и мы носимся с ними как одержимые. В детстве родители выбирали нам одежду и прическу. Многие вспоминают этот период с острым смущением. Как унизительно, когда кто-то другой решает, как нам выглядеть! (А не мы самостоятельно решаем, чьей внешности подражать.) Мы жалеем заключенных исправительных учреждений, поскольку им приходится носить то, что выдадут, и стричься на один манер; недостаток свободы самовыражения кажется символом их несвободы во всем остальном.
Тем не менее настоящая индивидуальность в стиле одежды встречается редко, а может, и вовсе не существует. Почти все мы в итоге приходим к собственной «униформе», но хотим выбрать ее самостоятельно. Что же делать? Разнообразие стилей обескураживает. Очевидное решение – взять за основу стиль, который выбирают другие люди, разделяющие наши ценности и чаяния.
Иногда наша банда – в буквальном смысле банда, то есть мы везде ходим вместе и вместе что-то делаем. Или это может быть концептуальная тусовка: незнакомые нам люди, с которыми мы никогда не встретимся, в других городах и странах носят одежду и прически, очень похожие на наши, потому что именно такую униформу для индивидуальности они выбрали показывать наблюдателям. Готы, хиппи или поклонники гангста-рэпа изо всех сил стараются продемонстрировать, что они непохожи на ближайших соседей, но чувствуют солидарность с готами, хиппи и поклонниками гангста-рэпа, живущими на другом конце земли.
Большинство людей довольно рано выбирают идентичность и придерживаются ее всю жизнь. Что бы ни происходило с нашими телами и лицами по мере взросления, маркеры сарториальной и стилистической идентичности остаются почти неизменными. Помада, борода, чисто выбритый подбородок, найковские кроссовки или ковбойские сапоги, пушистая челка или обритый наголо череп, татуировки, рубашка (облегающая и застегнутая на все пуговицы или свободная и расстегнутая до пупка), футболки и флиски, украшенные именами и символикой любимых артистов, манера поведения – все это надежно оберегает нашу самость.
Я решил посмотреть одно интервью из архивов телеканала BBC. Прог-рок-клавишник Рик Уэйкман, панк-рокер Джо Страммер из The Clash, enfant terrible музыкальный журналист Ник Кент и редактор журнала Melody Maker Рэй Коулман сидят рядом друг с другом в креслах и спорят о разном.
Кто все эти люди на самом деле? Страммер – сын дипломата, то есть выходец из верхней прослойки среднего класса. Кент – сын звукорежиссера, работавшего над альбомом Abbey Road, вырос в уэльском пригороде Лландафф, тоже из благополучного среднего класса. Родители Уэйкмана работали в сфере строительства и переездов, что вроде как относит их к рабочему классу. Коулман, бывший разносчик чая в Leicester Evening Mail, – вот кто настоящий пролетарий.
К 1978 году, когда снималось это интервью, каждый из его участников уже выбрал себе идентичность, выражавшуюся главным образом через одежду и прическу. Ник Кент, толком не проснувшийся и окутанный сигаретным дымом, одет в черные кожаные брюки и такого же цвета рубашку, расстегнутую до середины груди. Заостренные лацканы подняты к искусно взъерошенным волосам, как бы сообщая, что его рубашка в гробу видала галстуки. Рэй Коулман, напротив, нарядился в дорогой костюм, его белая рубашка аккуратно застегнута, а на шее завязан – в знак принадлежности к красочной поп-культуре – ярко-оранжевый галстук. Рик Уэйкман тоже в костюме, но носит длинные волосы и бороду как дань уважения статусу старого хиппи, хотя на самом деле всего на два-три года старше Страммера и Кента. На Страммере сюртук в стиле тедди-бой, кричащая желтая рубашка и столько средства для укладки, что волосы стоят торчком. Он говорит с налетом кокни, который уж точно не мог подхватить в детстве в Анкаре или в школе-пансионе в Суррее.