Отвернувшись от окна, она еще внимательнее вгляделась в мое лицо:
— Саша Котиков?
— Котиков? Серьезно?
Директриса пожала плечами и уселась в свое кресло. Наверное, оно придавало ей уверенности.
— Каких только фамилий не бывает…
— Да бог с ней, с фамилией! Я не помню никакой Котиковой, но… А кого я помню?
— Вы так живете?
Пришел мой черед пожимать плечами:
— Как все.
— Поэтому детские дома переполнены.
Это определенно был упрек, но Алена Сергеевна произнесла эти слова с тихой грустью. И — черт! — это ранило меня еще больнее.
Из-за таких, как я, живущих в свое удовольствие, девушки вскрывают себе вены… А те, кто хочет выжить, бросают детей на произвол судьбы, думая, будто вдвоем с ребенком справиться будет труднее. Они еще не понимают, что самое невыносимое — это те липкие, холодные сумерки, которые называют одиночеством.
Если, конечно, не научишься воспринимать отсутствие близкого человека как свободу. Я научился. Но еще помню, как студентом рыскал взглядом по лицам: «Где ты? Ну где же ты?!» Мне казалось, я задохнусь, если не перелью на кого-то все непомерное богатство своего внутреннего мира.
Никто не заинтересовался им. Девушки замечали лишь то, что лежало на поверхности. Им хотелось целоваться со мной, а не выслушивать рассуждения о Достоевском, рвавшем мне душу. Разве кто-то мог разглядеть во мне князя Мышкина? Это смешно…
Я научился давать то, чего от меня ждали. Открыл доступ только в спальню, заперев главный вход на семь замков. Князь Мышкин скончался в кромешной тьме подземелья моей души.
Красота стала для меня проклятием, каким обычно люди считают уродство. Квазимодо — вот страдалец. Отчего мучиться Дориану Грэю? Великий ирландец все придумал… А вот гениальный француз показал правду-матку: никто не захочет иметь горб, даже ради того, чтобы заметили его несравненную душу. Как бы я ни плакался, покрыть свое лицо шрамами не решусь никогда.
— Вы хотите еще чего-то, Матвей?
Я чуть не вздрогнул: уже и забыл, что назвался этим именем. А какую фамилию выбрал? Если спросит сейчас, и не отвечу ведь.
— А? Не то чтобы хочу… Я прошу вас. Умоляю! Позвольте заглянуть в ваш архив. Посмотреть Сашино дело. Вдруг там указано имя матери? Если оно мне знакомо… Ну, вы понимаете! Тогда он действительно может оказаться моим сыном.
Я выпалил это все на одном дыхании, почти не моргая, чтобы не прервался энергетический луч, который направляю прямиком ей в мозг. Силой внушения я вроде обладал всегда. Или мне так казалось, а на самом деле все делало за меня мое лицо?
Впрочем, сейчас меня меньше всего интересовало, что подействует на Алену, мне нужно было проникнуть в архив и найти старую папку с короткой историей жизни моего брата.
Не знаю, надо ли мне интересоваться Сашиным делом… Ну, может, гляну заодно. Или не стоит?
Кажется, я впервые в жизни просыпаюсь в слезах…
По крайней мере, не помню, чтобы сон причинял мне такую боль. Этот синеглазый малыш… Ну как мог Макс оттолкнуть его?! Да что он за человек вообще?
Внутри трясется каждая жилка, так бывает, когда перенервничаешь или не выспишься. Или я подхватила какой-то вирус… Только этого не хватало. Болезнь подменяет меня унылой квашней, не способной ничему радоваться, а это для меня равносильно смерти.
На часах начало седьмого, а сегодня выходной — спать да спать. Зачем я так рано проснулась? Могла же увидеть, что обнаружит Макс в Сашиной папке… И отыскал ли дело брата?
Признаться, последнее волнует меня куда меньше: того несчастного ребенка уже нет в живых, ему не поможешь, а Сашка еще продолжает ждать своего папу. Если даже Макс не отец ему, что ему стоит отыскать того человека? Вдруг он одумался, остепенился? И мать… Если она жива? Может, воет ночами, вспоминая крошечного мальчика, брошенного в казенном доме, но не может отыскать…
Если б я когда-нибудь смогла стать матерью, моя жизнь превратилась бы в песнь радости. Нет, мне все известно про бессонные ночи, мастит и прочие неприглядные грани материнства… Но моя жизнь тогда обрела бы высший смысл: я создала человека! А все остальное можно вытерпеть — не пытки же, в конце концов. Миллиарды женщин справились с этим, многие даже не раз. Я не самая слабая из них, я смогу.
Только моей жизни это счастье не коснется. Не суждено мне целовать малюсенькие пальчики, вдыхать сладковатый запах мягкой головушки, ловить случайные, неосознанные улыбки: «Это мне! Мне!» Никто не захочет сделать меня матерью, ведь мужчины мечтают видеть в своей постели стройных, гибких, юрких…
Такой мне не стать. А кромсать себя ради того, чтобы ненужный мне человек обратил внимание, снизошел, — унизительно. Это куда хуже одиночества, с которым я уже сжилась. Оно ведь не унылое, вполне светлое, и смех в нем слышится куда чаще, чем всхлипы…
Вот только воркованием моего малыша оно не зазвучит никогда.
Когда папа выходит к завтраку, его уже встречает большая тарелка с солнечным омлетом, на котором зеленым горошком нарисованы листья. С его лица тут же слетает настороженность, он улыбается так светло, будто у кого-то из нас день рождения.
— Слава богу, ты в порядке, — папа привычно целует меня в лоб. — Я уже боялся, что разболеешься.
— Ешь скорей, остывает, — прошу я и уминаю свою неукрашенную порцию.
Он старательно накалывает горошек на вилку:
— Чем займемся сегодня?
— Прогуляемся по берегу? — предлагаю я.
— В смысле, по набережной?
— Нет, по дикому берегу. С нашей стороны.
Это только сейчас пришло мне в голову, но желание уже охватило. Хруст камешков под ногами, тихий плеск реки, удивленные возгласы маленьких речных чаек… И спокойные разговоры о пустяках и о важном — вперемешку. Как же я люблю это все!
Папа жует омлет, а взгляд его уже становится мечтательным:
— Возьмем с собой бутерброды? Можно запалить костерок, если замерзнем.
— Сегодня солнце проглядывает!
— В течение дня все возможно.
Папа любит повторять эту фразу то ли из старого анекдота, то ли просто приписываемую синоптикам. Но меня это ничуть не бесит! Мне все нравится в нем, а больше всего то, что ему все нравится во мне. Хочется верить, я так же любила бы своего ребенка, принимая его целиком со всеми недостатками и комплексами. Ребенка, которого у меня никогда не будет.
Вчерашний вечер еще маячит на горизонте тяжелой тучей, но над моей головой и внутри ее уже проясняется, я даже позволяю себе напевать, нарезая батон и колбасу. Помидоры я решила не добавлять — хлеб размокнет, пока мы гуляем, достаточно будет майонеза. Да-да-да, от такого набора не похудеешь, но я ведь и не стремлюсь к этому. Договорились?
Слушая завораживающе-монотонный перестук колес, мы доезжаем до реки на трамвае, что для меня уже становится настоящим путешествием: все, где я бываю ежедневно, находится в пешей доступности. Мерещится, будто трамвай увозит меня в детство, и рука пытается нашарить в кармане талончик, который нужно пробить компостером. Зимой мы, маленькие, пытались на вид угадать теплое сиденье — подогревались почему-то не все. Нам нравилось рисовать на окнах, покрытых толстым слоем снега, или делать дурацкие надписи, какие сейчас граффитчики оставляют на стенах и заборах. Только мы тогда ничего не портили: морозная корка исчезала с возвращением тепла, окна стряхивали наши художества и становились по-весеннему прозрачными. Как небо в паутине березовых ветвей…
На берегу березы не растут, здесь цепляются за обрыв маленькие кустарники, в которых жужжат шмели. Люблю этих неутомимых толстячков! Они напоминают мне меня же… Когда я была помладше и пошустрее, мы с папой забирались по скалистой крутизне, где каменные стрелы указывают в небо. Казалось, они зовут в полет. Только взлететь мне так и не удалось, а теперь я даже не пытаюсь взобраться на уступ — куда мне!
Папа тоже полноват, хотя до меня ему далеко, и он, пожалуй, вскарабкался бы наверх. Но в одиночку это неинтересно, я понимаю его. Мы все привыкли делить на двоих.
— Ты знаешь, что шмель способен развить скорость почти до двадцати километров в час? — спрашивает он, склонившись над гудящим кустиком.
Когда-то папа уже говорил мне об этом, я даже помню, что тогда он был точнее — до восемнадцати. Но делаю вид, будто слышу впервые:
— Да ты что?! А кажется, что они такие ме-едленные…
Он доволен тем, что помог мне узнать нечто новое, и продолжает с энтузиазмом:
— Между прочим, ученые довольно долго считали, будто полет шмеля противоречит законам аэродинамики. Но нет! Эти жужуки вовсе не опровергают физику.
Мне вспоминается другое, но я не уверена, что это достоверный факт, и не спешу им делится. К тому же он слишком печальный: где-то я прочла, что в конце лета все шмели добровольно уходят из жизни, а зимовать остаются лишь молодые оплодотворенные самки. Им есть ради чего жить…
Папе я этого не рассказываю, он избегает разговоров о смерти. Не потому, что боится ее… Ему страшно оставить меня одну. Иметь ребенка — значит испытывать вечный страх. Я свободна от него, но это почему-то меня не радует. Иногда лишь страх и дает почувствовать себя живой.
Но разве месяц назад меня посещали подобные мысли? Никчемные сожаления?
Все чаще мне кажется, будто они возникли вместе с немыслимо правдоподобными снами о Максе, которого я почти ненавижу за его черствость ко всем без исключения, за эгоистичную отстраненность от жизни. И вместе с тем беспокоюсь о нем больше, чем о ком бы то ни было… Даже о папе я не вспоминаю так часто в течение дня, по-прежнему заполненного кучей дел. Прежде они казались мне увлекательными и важными, а теперь кажется, будто я, задыхаясь, шлепаю толстыми лапами, пытаясь выскочить из кувшина с молоком. Только пролезу ли сквозь узкое горлышко?
А ведь раньше мне нравилась моя веселая жизнь, уютная и теплая, как разношенная кофта! За ее рукава не цеплялись сожаления о любви, обошедшей меня, о неродившемся ребенке… Почему появление Макса, который, по сути, фантом, заставили меня усомниться в том, что мое существование вообще чего-то стоит? Ладно бы мне снился этакий герой нашего времени, совершающий один подвиг за другим! Такой и впрямь заставит устыдиться полной бессмысленности бытия… Но Макс!