Глупость, конечно. Если мне так хочется любоваться золотистой слюдой облаков, лучше отправиться куда-нибудь на Багамы или на Ибицу, там еще и теплое море, и полуобнаженные красавицы, тело каждой из которых — как гимн плотской любви. Почему же я не лечу туда, а сижу у окна в кресле и разговариваю вслух с девушкой, скорее всего, даже не существующей? И уж точно не радующей глаз…
— Жень, я знаю, тебе это все тоже кажется безумием. Поверь, и мне. Поэтому я и решил хоть как-то прояснить ситуацию. Расскажу тебе, кто я такой… Если ты так же видишь меня во снах, как я тебя, пожалуйста, ответь тем же. И мы наконец познакомимся. Ведь странно из ночи в ночь следить за жизнью человека, о котором не знаешь ровным счетом ничего. Не представляю, кто и каким образом устроил нам такую фигню, но, похоже, теперь нам с тобой с этим разбираться.
Я предусмотрительно поставил кофейник рядом с собой, хотя мог бы и на кухню сходить: если уж Женя меня видит, то явно не в одной точке, а наблюдает, как я перемещаюсь в пространстве. Мне просто было лень вставать, и я подливал себе кофе, чтобы не уснуть прежде, чем расскажу ей все о себе.
Нет, не все, конечно! До самого дна меня никто не узнает. Что-то я сильно сомневаюсь в существовании людей, готовых вывалить на исповеди все о себе, даже самое мерзкое. Наверняка утаивают, недоговаривают… А я и не в храме, к тому же. Моя квартира больше смахивает на публичный дом, чем на церковь.
— Итак, — я сделал глоток, — зовут меня Максим Оленин. Лучше — Макс. Мне тридцать лет, и я бью баклуши в компании моего преуспевающего отца. Работа мне по фигу… Как, впрочем, и все остальное. Главным образом, я сейчас про девушек, которых ты наверняка видела в моей постели… Тебе стало страшно? Или ты уже раскусила, что за фрукт вкатывается в твои сны? Ты не глупа и, конечно, давно поняла, чего я стою… Так что прикидываться я не собираюсь. Но для начала попробую все же подсунуть тебе что-то хорошее о себе.
Я опустошил чашку и отставил ее. Внутри все мелко дрожало, как бывало перед экзаменами в «вышке» и, насколько я помню, перед первым свиданием. Но сейчас-то с чего?
— У меня просто замечательный отец, а у него фантастическая жена Ольга, которая всегда относилась ко мне как к родному сыну. Потому что мамы у меня, увы, нет. Может, ты уже догадалась, что она умерла, рожая моего брата от полного убожества, к которому сбежала от моего прекрасного бати. Ты можешь понять почему? Я тоже. Стоп! Это все ты наверняка уже знаешь… Догадалась, связала ниточки. А вот чего я никогда не произносил вслух… Погоди-ка!
Пришлось выбраться из кресла и принести початую бутылку коньяку. С фужером, конечно! До того чтобы хлебать отличное пойло из горла, я еще не опустился. После нескольких глотков спазм в горле прошел, и я смог продолжить.
— Так вот, чего я никому не говорил. Ты — первая. Заценила?
Еще пара глотков.
— Я тоскую по ней просто ужасно. По маме… Она была такой красивой! Говорят, я похож на нее. Я не хвастаюсь сейчас, просто констатирую. Но дело не в ее и уж тем более не в моей долбаной красоте! Мне просто одиноко, Жень… И не с кем вот так поговорить по душам. Кроме тебя. Как это произошло, а? Не-не, я не пытаюсь навязать тебе роль мамочки… И точно знаю, что Ольга рада была бы выслушать меня в любое время дня и ночи. У меня нет к ней претензий. Вообще. Ведь она вошла в жизнь моего бати уже после развода моих родителей… И все равно. Черт! Я не могу ей простить того, что она жива и счастлива, а мама… Уф! Кажется, я добрался до главного, а? Погоди, прежде чем я произнесу это, нужно добавить… Так, секунду. Вот, теперь я готов. Слушай: я ненавижу своего отца, которому обязан всем. Жизнью, благополучием, этой хатой… Вот. Сказал. Ты в шоке? Но все не так просто, Жень… Я ведь презираю себя за то, что чувствую. Если б он просто скинул меня в детдом, как Коновалов Андрюшку, то я имел бы полное право на ненависть. А сейчас это скотская неблагодарность с моей стороны! И я отлично это понимаю… Но всякий раз, как вижу, мне хочется его задушить! А вижу я его каждый сраный день. И моя жажда остается неудовлетворенной… Представляешь, какая му́ка — моя поганая жизнь?
С удивлением увидев у себя в руке наполовину полный фужер, я с готовностью пришел ему на помощь и освободил. Потом погрозил Жене пальцем:
— А ты еще и удержала меня! Я ведь мог прикончить этих скотов, забивших моего брата… Вдруг мне полегчало бы, а? На батю у меня рука не поднимется… Хотя, знаешь, он ведь сломал мне жизнь. Ну да, видя все это, — я обвел рукой новенькие стены, — трудно признать, что я живу не так, как мне мечталось. Но… Женька! Мне так хотелось стать фотографом! Скитаться по миру, ловить прекрасные мгновенья… Или ужасные. О, как бы я был счастлив оказаться на той же Камчатке! Согласился бы сдохнуть в той долине… Как ее? С ядовитыми газами. Лучше так, чем изо дня в день, годами торчать в этом сраном офисе и заниматься сущей ерундой!
Я понял, что ору во все горло, только когда в стену постучали.
— Пардон! — прокричал я.
И прижал указательный палец к губам, чтобы Женя догадалась: мне придется говорить тише. Внезапно почудилось, будто она кивнула: «Понимаю. Я все слышу, можешь говорить шепотом».
— Моя жизнь проходит впустую, — пробормотал я, плеснув в фужер. — Я сам — пустое место. А мог бы стать охренительно хорошим фотографом! Батя знал, о чем я мечтаю. Да-да, он знал! Я же с детства носился с аппаратом… Но он прогнул меня под себя. Решил, что хобби не должно становится смыслом жизни. За меня решил! Как он это называет? Отдушина! Блин… Он лишил мою жизнь всякого смысла вообще. Вот так, Жень… Ты — молодец. Наплевала на всякие блага и занимаешься любимым делом. Ты, кстати, классно играешь! И поешь тоже. Хотел бы я послушать тебя вживую…
Со дна фужера на меня грустно взглянула последняя янтарная капля. Прежде чем отключиться в кресле, я проговорил, наблюдая за тем, как она скользит по стеклянной глади:
— А я оказался слабаком. Послушался. И ненавижу его за это…
Размажу каплю по стеклу
И напишу простую повесть,
Как жить, чтоб не болела совесть…
Мечты неправедной золу
Я запечатаю в конверт
И свистну сизарю негромко.
Но не узнаешь ты о том, как
Померк однажды белый свет.
Меня ты не увидел. Что ж…
В сонм нелюбимых я вступила.
Молюсь: пусть мне достанет силы,
Чтоб не раскрыть святую ложь.
Мы дышим воздухом одним,
И в том теперь моя отрада.
Не открывай конверт, не надо.
Огонь. Зола. И горький дым…
Стихи Эмилии, которые я периодически перечитываю, просятся, чтобы их переложили на музыку, но в последнее время мне совсем не пишется. Когда в душе и мыслях сумбур, трудно сосредоточиться, и звуки продолжают парить вокруг, не желая соединяться во что-то цельное. Разноцветные бабочки, не живущие стаей, их невозможно приручить, не удается приманить… Прилетают, когда сами захотят этого, и, если им будет угодно, могут опуститься на твою макушку, чтобы поделиться тончайшей, едва уловимой энергией, с которой начинается творчество.
Но сейчас от меня самой исходят токи, отталкивающие все едва уловимое, тонкое, чудесное… Такое, как музыка. Хорошо хоть пальцы знают свое дело и собирают с гитарных струн мелодии, которыми заслушиваются мои старички.
Этим вечером со мной соперничает дождь, барабанит по подоконнику, но, как ни странно, мне это ничуть не мешает. Только слегка отвлекает заботой, как добраться до дома, ведь я забыла зонт? Придется вызывать такси, а я их не люблю: в этих машинах всегда звучат отвратительные песни и бывает накурено. Знаю, что замечания не сделаю, поэтому просто избегаю таких поездок… Но сегодня, видно, придется.
Поникший Борис Михайлович сидит у окна, и кажется, будто он смотрит на свое отражение, но я догадываюсь, чье лицо мерещится ему в темном стекле. После смерти Эмилии он чувствует себя виноватым, хотя вряд ли кто-то упрекнул его хоть словом. Да и в чем упрекать? Не может человек заставить себя полюбить кого-то. А терпеть ее влюбленность… Зачем это ему?
Замечаю, что Профессорши нет среди моих слушателей, но это неудивительно, она редко захаживает на музыкальные вечера. Без Эмилии они проходят тихо, задумчиво. Это она была «зажигалкой», всех увлекала танцем, неугомонная, назойливая, несчастная… Теперь все, что она совершала, как вела себя, кажется мне выплесками отчаяния. Поздняя любовь куда безнадежнее первой. Уже не утешишь себя тем, что все впереди.
«Огонь. Зола. И горький дым…»
В перерыве я решаюсь постучать в комнату Веры Константиновны. Никакого отклика. Но я все же приоткрываю дверь, заглядываю в полумрак. Пахнет лекарствами. На постели горой возвышается нечто бесформенное — Профессорша укрыта одеялом, поверх которого накинут плед, и все это скомкано, сбилось громоздкими складками.
— Вы не спите? — спрашиваю шепотом.
И неожиданно слышу:
— Заходи.
Прикрыв за собой дверь, чтобы никто не помешал нам, я ставлю гитару к стене и сажусь на стул напротив кровати, не придвигая его — вряд ли Вере Константиновне по душе, когда нарушают границы ее личного пространства… Она не из тех.
— Неважно себя чувствуете?
Ее ответ заставляет меня вздрогнуть:
— Померла.
Но Профессорша уже добавляет:
— Померла наша Эмилия… Шалава такая! И тут юркнула вперед.
Уже то, как простонародно она изъясняется, дает понять, что Профессорша не в себе. Я, конечно, не ожидала, что смерть Эмилии вызовет у нее восторг, но не думала, какой тоской отзовется в этой непрошибаемой женщине уход ее вечной оппонентки.
Мне нечего ответить на это… Не произносить же банальности, вроде того, что у бога свои планы, и никому из нас не известно, сколько ему отмерено. Это Вера Константиновна знает и без меня. Утешать тоже глупо… Так что я продолжаю молчать, просто сижу рядом.
— Спасибо, — вдруг произносит она.
Я не спрашиваю: за что? Мы понимаем друг друга. Но то, о чем она просит минуту спустя, застает меня врасплох: