Приснись — страница 36 из 44

Учителя, как овцы, безропотно рассаживались за столы с отстойным угощением, да еще и улыбались, весело перекликались, не желая замечать унизительной для них обстановки. Уже знакомая мне Нина замахала рукой с дальнего угла:

— Женя! Иди сюда.

Сделав шаг к ней, Женя вдруг остановилась, посмотрела на пустующий пока «богатый» стол и прошла к самому центру. От восторга я едва не проснулся: «Сядет?! Ай да Винни!»

Загадочно улыбаясь, она опустилась на стул, явно предназначенный для этого хорька — их директора, и спокойно обвела взглядом вытянувшиеся от изумления лица. К ней уже подскочила шустрая седая тетка, судя по всему, завуч, и прямо-таки вцепилась в Женин локоть:

— Евгения Леонидовна, это места для администрации школы. Освободите стул!

Она шипела тихо, но в зале наступила такая тишина, что слышно было каждое ее слово. А Женя даже не потрудилась понизить голос:

— Не освобожу. С какой стати? При Борисе Михайловиче у нас не было классового разделения. Он сидел вместе с нами. И вы, Наталья Денисовна, тогда тоже были с нами.

— А в самом деле! — подхватил художник Каширский, которого я уже видел. — Что за снобизм? Да еще в День учителя…

Вот что они отмечают, оказывается! Неловко вышло: унизить учителей в их же праздник…

— Иван Петрович, ну уж вы-то умный человек, — с упреком протянула завуч.

Он живо откликнулся:

— В смысле — трусливый? Не смеющий пикнуть против, потому что у меня ипотека и больная дочь? Да, вы правы, я такой… Но — «безумству храбрых поем мы песню»!

И в этот момент Женина гитара подала сигнал — проигрыш знаменитой песни партизан «Белла чао». Не стану врать, я ее до сериала «Бумажный дом» и не слышал, но теперь угадываю сразу. Итальянского текста, кроме самой Жени, понятное дело, никто не знал, но все они подхватили песню голосами без слов. Как это называется? Вокализ?

А Женя играла и пела все громче, и протест, втайне нараставший в каждом из этих людей, окреп и набрал силу уже ко второму куплету. Некоторые даже решились встать, в том числе Нина и Каширский, и пересесть за Женин стол, ставший авангардом полка. Остальные яростно отстукивали ритм на крышке плебейского стола, и у них получилось создать жутковатую атмосферу.

Даже мне стало не по себе… А уж когда на пороге появился их убогонький директор с какой-то депутатского вида дамочкой, физиономия которой едва не трескалась от ботокса, в зале все уже просто вопило о том, что социальный взрыв готов!

Эти двое застыли в дверях, пытаясь своими куриными мозгами осознать происходящее. А я старался докричаться сквозь все границы наших миров:

— Давай, Женька! Не сдавайся! Урой этих сволочей!

Круглое лицо ее раскраснелось, глаза сверкали, волосы парили грозовыми волнами, и сейчас она казалась почти красавицей. Не только любовь заставляет женщину хорошеть, но и праведный гнев. Наш историк еще в школе как-то брякнул, что среди большевичек было полно красоток… Может, как раз поэтому? Наверное, он другое слово употребил, точно не помню. Все же он разговаривал с детьми, хоть мы себя таковыми и не считали.

Следом за директором, но явно сам по себе, в зал проник пухлый парень, показавшийся мне знакомым. Он застыл на пороге, тоже не врубаясь, что происходит, и с диким видом озирался по сторонам. Ну точно! Это же тот Гоша — медбрат из дома престарелых. Запал, значит? Цветы притащил…

Увидев Женю, с которой сейчас Делакруа, будь он жив, смело мог бы написать новую «Свободу, ведущую народ», Гоша оцепенел, как я догадался, от восторга. Да я сам готов был влюбиться в нее в тот момент! Если б только она не была моим Винни-Пухом… Кто же влюбляется в старого друга?

А парень глазел на нее, разинув рот, и дышал так часто, что я встревожился, как бы его инфаркт не хватил от восторга.

Музыка стремительно несла Женю, все вверх и вверх! Она никого не замечала, охваченная праведным гневом, который я вполне разделял. Что довольно странно, ведь никогда раньше меня не посещали революционные настроения… Я вообще не бунтарь по характеру, а уж от политики как таковой вообще стараюсь держаться подальше, однажды сказав себе: «Я в эти смертоносные игры не играю». И никто меня не переубедит. Тема закрыта.

Но наблюдать вот такой протест мне по душе. И Женю я сейчас готов поставить на пьедестал (не подниму, конечно!), ведь ей удалось то, на что сам я никак не решусь — шагнуть против течения. Мне слабо… Разве я осмелюсь сказать отцу, как мне опостылела работа, которой он меня нагрузил? Проще лишить жизни человека…

Впрочем, это я так думал, что проще, но оказалось, я и на такое не способен. Радоваться должен, что у меня кишка оказалась тонка, только никакой радости не испытываю.

А вот Гоша уже лоснился от радости, хотя Женя до сих пор не обратила на него внимания. И я понимаю почему! Он зашел следом за директором, появление которого она как раз заметила, но упрямо старалась не смотреть в его сторону. Ее профиль с выступающим носом гордо пламенел — пусть любуются. Или ужасаются — плевать.

Оказывается, внутри этого рыхлого тела скрыт железный стержень… И черта с два кому-то удастся его согнуть!

— Прекратить! — завизжала старушка-завуч, ухо которой директор забрызгал ядовитой слюной.

Сам так что-то не решился вякнуть громче…

Женя и ухом не повела, даже голос не дрогнул. Боец! Тогда Наталья Денисовна (так, кажется?) кинулась к ней с явным намерением вырвать гитару. Если получится, вместе с руками… Я так и увидел, как эта старая грымза разбивает любимый Женькин инструмент о край сцены! Наверное, во сне я бормотал проклятья.

Только на пути седой фурии неожиданно вырос Каширский. Вот что творят с людьми пламенные песни: бороденку выпятил, волосами потряхивает! А ведь несколько минут назад сам называл себя трусом и признавал, что готов прогнуться ради ипотеки и… Что там у него еще?

У Гоши вытянулось лицо, кажется, до него стало доходить, что это совсем не праздничный концерт. Надо отдать ему должное, парень хоть и напрягся, но не дрогнул, бросился в гущу событий. Хоть и двигался Гошик неуклюже, а подскочил к Каширскому довольно резво и встал с ним плечом к плечу, как на баррикадах. Честно? Я присоединился бы к ним, если б мог, так меня воодушевило это протестное действо. Кто мог подумать, что в тихих гуманитариях пылает такой огонь?

Депутатша оказалась смекалистей директора, даром что мозги ботоксом залила, и смылась первой, предоставив хорьку разбираться с коллективом. Я даже не заметил, как она улизнула из зала, учуяв запашок жареного… Мне интереснее было наблюдать за Женей с Гошей. Черт возьми, еще месяц назад (или когда там она впервые пробралась в мой сон?) я и внимания не обратил бы на таких… Как бы их назвать, чтоб не обидеть? Некрасивых, нищих неудачников, ведущих самое убогое существование…

Впрочем, что считать настоящей жизнью? Почему меня, такого красивого и успешного, тошнит от собственной? Что, если это мое существование — убого, а эти двое познали нечто, способное подарить истинную радость, не зависящую от нулей на счете? Ведь нули — это пустота, как бы ты ни пыжился…

Гоше с Каширским удалось остановить директорскую овчарку, но тут Женина песня как раз закончилась, и в возникшей тишине раздался ее полный достоинства голос:

— С праздником, Анатолий Павлович! Благодарим за угощение.

Ни к чему так и не притронувшись, она встала и вышла из-за стола. Вспыхнула от радости, увидев Гошу, который смотрел на нее с восхищением — такое не подделаешь!

Следом за Женей поднялись и остальные учителя, гордо прошествовали мимо директора к выходу. Нет, кто-то все же остался в зале, не рискнул портить отношения с начальством. Такие всегда находятся! Сейчас начнут доказывать, божиться, что они не то что не подхватили эту ужасную песню, но вообще рта не раскрывали…

Женя увела меня за собой, я так и не увидел, как этот мерзкий Анатолий Павлович рвет остатки своих волос. А может, выдирает чужие. Плевать! Хотя это позабавило бы…

Но во мне бурлили эмоции, разбуженные песней, и было не до смеха. Я хотел другого…

* * *

Его большая теплая рука сжимает мою, и от этого такой пронзительной судорогой сводит сердце, я даже опасаюсь потерять сознание. В другой руке Гоша несет мою гитару, а я бережно держу подаренный им букет. Что-то изменилось между нами, обострилось и окрепло, мы оба чувствуем это… Но вместе с тем это, необъяснимое, стало таким хрупким, что страшно произнести хотя бы слово — вдруг оно все разрушит.

Поэтому мы безмолвно бредем по осеннему скверу, как школьники, держась за руки, и душами пестуем свое новорожденное счастье. Если Макс видит нас, наверняка катается по полу от смеха, ему не свойственны подобные недомолвки. Хотя не могу сказать, что он все доводит до конца: я так и не узнала, чем закончился его мысленный поединок с Матвеенко, и это не дает мне покоя.

Точнее, не давало… Сейчас мне не до Макса с его надуманными проблемами. В его жизни есть более важные вопросы, которые необходимо решить, только их он сторонится, как хищник огня. Потому и цепляется за раздутую идею мести за брата, которого даже не знал, ведь он отчаянно трусит при мысли по-настоящему изменить свою жизнь.


Я тебя сочинила, как грустный роман…

Ты не слышишь, как сыплет черемуха цветом.

Ты не видишь, как солнце ныряет в тюльпан.

Ты не ждешь нашей встречи. Короткое лето

Проскользнет мотыльком меж двух судеб… И вновь

Окровавленный клен пятерню мне протянет.

Что же было вчера? Ты прости нас, любовь,

За молчанье вдвоем. Разговор слишком странен…


Стихи приходят мне на память, как послание Небес. Я читаю их вслух и чувствую, как из Гошиной руки в мою ладонь проникают токи, каких я раньше и не знала.

— Это Эмилии? — безошибочно угадывает он.

В тот момент мне даже в голову не приходит, что это слегка обидно: он даже мысли не допустил о моем авторстве. Но я ведь никогда и не писала стихов, на что обижаться?