- Ваня, если ты идешь избивать до полусмерти этих - арестованных, то... объясни мне, зачем ты это?
- Воров? - спросил Дерябин.
- Какие там воры!
- Постой!.. Объяснить?.. Постойте-е! - отступив на полшага, высокомерно сказал пристав. - Вы - дворянин?
- Да, дворянин! - опешив немного, твердо ответил Кашнев, хотя был он сыном мелкого чиновника.
- Дворянин? Шестой книги? Руку! - и чопорно пожал руку Кашнева Дерябин; потом, насупившись и отвернувшись вполоборота от Кашнева, он заговорил медленно, глухо, обиженно, обдуманно, выкладывал затаенное: - Так как же вы мне... на улице... при исполнении мною обязанностей служебных... говорите под руку? Не замечание, конечно, но-о... вообще суетесь?.. Так что воры вас за полицмейстера принимают, а?.. Кто же и может вмешиваться в мое дело? Полицмейстер, губернатор... вы собственно кто?
Кашнев посмотрел удивленно на новое, теперь расплывшееся, потное, с прищуренными глазами, ожидающее лицо пристава и сказал первое, что пришло в голову:
- Вот что... сейчас я оденусь!
И пошел к постели.
- Одеваться, этого я от вас не требую! - крикнул Дерябин.
- Ничего вы не можете от меня требовать! - крикнул, вдруг раздражаясь, Кашнев.
- Ничего? А по форме представиться извольте, ничего! Бумагу о назначении вручите! Приказание командира вашего эшелона... - Ничего?!. А то я не знаю, с кем это я имею удовольствие в одной комнате, собственно говоря! Насколько это безопасно для меня лично!
Кашнев промолчал. Хотелось одеться скорее. Руки дрожали. Он даже как-то и не обиделся, точно давно ожидал этого от пристава, но как в глубокие окопы, как под кованый щит хотелось стать ему под защиту мундира, новеньких офицерских погонов, кушака, строевых сапог... или просто хотелось только этого: чтобы не было Кашнева, Мити Кашнева, которому белье метила крупными метками сестра Нина, когда он был еще студентом последнего курса, - чтобы был Кашнев прапорщик, офицер такого-то полка и тоже при исполнении обязанностей, как и пристав.
Кровь шумно раз за разом била в виски, и это слышно было сразу во всем теле, как короткое односложное слово: "Хам!.. хам!.. хам!.." Но одевался Кашнев молча, стараясь не делать лишних движений и не слушать, как сопел, точно мехи раздувал, Дерябин. И когда надел он наспех шашку, портупеей поверх погона, он уверенно сунул руку в боковой карман, так как ясно вспомнил вдруг, что именно сюда положил бумажку, и так, с бумажкой, сложенной вчетверо, - как раз пришелся сгиб на синей эшелонной печати, Кашнев подошел к Дерябину и сказал вызывающе:
- Вот. Извольте!
Пристав стоял, грузно уперев левую руку в угол стола, правую заложив большим пальцем за белую пуговицу тужурки, наклонив голову по-бычьи, настолько низко, насколько позволил прочный подгрудок, и выпуклыми мутными глазами смотрел на него исподлобья.
Бумажку он взял, протянул к ней четыре свободных пальца правой руки, но не поглядел на нее, - глядел в глаза Кашневу, не мигая, по-прежнему мерно сопя.
- Я вас прошу прочитать ее при мне! Не угодно ли прочитать, а не прятать! - подбросил голову Кашнев, а голосом сказал не особенно громким, только подсушил каждое слово, - казенными сделал слова.
- Про-ку-рор будущий! - нараспев проговорил Дерябин, улыбнувшись глазами, а губы тут же он забрал в рот, чтобы не улыбнуться широко и полно, чтобы не засмеяться; от этого все лицо стало лукавым.
Как раз в это время закричал попугай в столовой. Его разбудили светом и голосами, и теперь он сердито трещал спицами, кричал и ругался, как выживший из ума злой старикашка.
А Кашнев прощупал в кармане колючий значок и медленно, нарочно медленно, приладил его на груди и закрепил кнопкой.
- Командиру эшелона я подам рапорт... подробный рапорт, - сказал он опять служебно четко; и так как Дерябин смотрел на него так же, как и смотрел, зажавши губы, улыбаясь глазами и не говоря ни слова, то Кашнев повернулся и пошел в столовую, куда падал через двери свет полосой, по этой полосе прошел в третью комнату, пустую и темную: нужно было найти шинель и фуражку, одеться и уйти, но никого не было в комнате.
- Культяпый! - крикнул Кашнев, невольно с таким же тембром голоса, как у пристава, и вдруг услышал: сзади раскатисто хохотал Дерябин. Даже как-то жутко стало от этого хохота.
- Митя! Прокурор! - кричал пристав. - Вот роль я как выдержал! Хорошо? - и заколыхалась сзади его сырая фигура, приволокла с собою кощунство, трущобу.
- Нет уж, будет! Ради бога, увольте! Довольно!
Кашнев так был смущен этим новым изгибом пристава, что ничего не мог сказать больше, - только нижняя челюсть дрожала.
Культяпый высунул седую голову, прокатившись неслышно по полу, неодетый, в одной рубашке, босой, маленький, весь собранный в белый комочек, похожий на какаду; догадался, что нужно, скрылся и тут же вытащил откуда-то фуражку и шинель; неслышно стоял с ними старенький, мигая глазами.
- Митя? Зачем? - умоляющим голосом сказал вдруг Дерябин, тихо взяв Кашнева за плечи. - С постели тебя поднял, - это глупо вышло... Очень глупо, и в том каюсь, прошу простить!.. Может быть, водочки выпьем, а? Да не одевайся же, брось! Что ты? На черта мне было в каземат? Да это ж я в конюшню хотел, - лошадь там больная, - посмотреть и только... факт! Ничего больше.
И, говоря это, он сжимал Кашнева все теснее - мягко, плотно и жарко, и, должно быть, мотнул головою Культяпому или просто посмотрел на него выразительно: ушел куда-то Культяпый с шинелью.
- Нет уж, будет! И нечего мне ерунду эту... Я не мальчик! - старался как можно злее и резче выкрикнуть Кашнев, но странно, - не вышло.
- Митя! У тебя ж душа! - восторженно кричал Дерябин, поворачивая его незаметно опять к столу, с которого не прибраны были еще бутылки и консервы. - Вот вишневый ликер, не хочешь? Даже и кофе можно сварить, я сам сварю... Но чтобы не отличить шутку от сурьеза - простой шутки армейской, - Митя, как же ты так? Ведь сам служишь в армии!.. Я тебе спать не дал, но-о... ты ведь выспишься дома, - ты молодой, что тебе? Я вот сам третью ночь не сплю... Бессонов!.. Митя! Если б ты знал, как мне моя служба опротивела! Ах, черт же ее дери, если бы ты знал только!
Он насильно посадил Кашнева в мягкое кресло перед столом, сам, поворотившись оборотисто, вынес из спальни лампу и, в то время как Кашнев смотрел на него недоверчиво и нетерпеливо, все время порываясь встать и уйти, говорил как будто даже и не пьяно, сердечно, искренне, возбужденно:
- Митя, ты вот честный, я понимаю, я не олух, слава тебе господи, олухом никогда не был, но-о... у меня ж сила! Борцом в цирке где угодно выступать могу и без упражнений безо всяких, черт их дери! Куда сила идет? На кого? Я тебе перечту сейчас по пальцам, а ты слушай. Сила идет на воров, на мошенников, на мерзавцев, на прохвостов, на шваль, на цыган, на... на образа-подобия человеческого не имеющих, на грабителей, на сволочь неисчерпаемую, - двенадцатый палец, - на уличаемых, на предателей, на бродяг, на левых, но и на правых также, на пропойц, на укрывателей, на всякого вообще, который прячет, черт его дери!.. Да ведь нет его, факт, нигде его нет, человека, которому прятать нечего. Всякий прячет, потому что - вор, а я - гончая собака, бегаю, нюх-нюх - кусты нюхаю... За что осужден? А это и есть основа всех основ: воровать воруй, но... прячь! Прячь, - все киты здесь: тут тебе и социология, и генеалогия, и геральдика, и восточный вопрос!.. Митя, ведь честного дела этого, я его так ищу, как свинья лужи, уж сколько лет! На честное дело я на пятьдесят рублей в месяц пойду! Факт, я вам говорю!.. Вот тужурка - видишь? Два года ношу, с уж на ней - всякая кровь на ней побывала за два года: и цыганская, и молдаванская, и армянская, и хохлацкая, и кацапская, - отмывал и ношу, нарочно не меняю - ношу. Да без этого (сжал он тугой кулак пуда в полтора весом) с этим народом, да без этого, - тебя как нитку в иголку вденут босяцкие портки латать, - факт! У нас жестокость нужна!.. Строй жизни, строй жизни! Никакого строя жизни нет у нас, черт его дери! Половодье! - телеги не вывезешь!.. У нас кости твердой нет, уповать не на что, понимаешь? Лежит и по земле вьется, сукин сын, а встать не может. Как это нас вот теперь на Дальнем Востоке... ты подумал? Да скажи мне при начале войны, что нас будут... я бы за личное оскорбление счел, и капут, безо всякой бы дуэли капут!.. Митя, вот крещусь и божусь, - в случае насчет свободы если, - пойду! Дай только с кем идти - и пойду, опереться чтоб было на что-нибудь - и конец, пойду! Потому что и мне, хоть я и пристав, нужно, чтобы было что уважать!.. Милый мо-ой! Да что же мне, кроме как приставом, и места нету? Да я всякого дела на своем веку переделал, - манеж беговой! И еще меня на сорок манежей осталось, факт!.. Приду и скажу: с потрохами берите, если годен, - брей лоб и на позицию рысью марш-ма-арш! Везде гожусь!.. Я? Я везде гожусь, милый мо-ой! И людей я могу школить так, что и они годятся, - возле меня дармоедов нет! У меня вон Культяпый, нянька мой, божий старик, а я и ему спать не даю, когда сам не сплю, верно! И если бью я кого, - противно тебе, - то ведь, милый мой, ты юрист, - сам знаешь: кто сам не хочет, чтобы его били, того не бьют! Ведь даже и история вся, что она такое? Только и всего, что мемуары, кого и за что били, по порядку. Зря и людей не бьют. Бьет тот, у кого право на это есть. А что такое право, - это уж мне юристы говорили - никто этого толком не знает: прав всяких много, а что такое право - точно и ясно, - это вам, правоведам, неизвестно, факт.
- Как неизвестно? - спросил было Кашнев, но тут же забыл об этом.
Вот что было.
Пристав говорил, а Кашнев чувствовал себя отдельно, его отдельно. Он еще раньше искал слова, теперь нашел: на него "хлынул" пристав, - просто прорвал какую-то плотину и хлынул, и такое ощущение было, точно увяз по колено в хлынувшем приставе, как в чем-то жидком и густом. Теперь он не думал уже, что он - в наряде, на службе, наряда не было и службы не было, был только Дерябин. Роста он был огромного, плечист, полнокровен, лупоглаз, с осанистым бычьим подгрудком, говорил гулким басом немного в нос, и вот лился кругом и бурлил кудряво, как вода на быстрине, - только он, Д