«И потом, что такое уродливая женщина?» – спросила меня недавно Мелани, молодая женщина с невыразительным лицом, которая в зависимости от настроения могла казаться красивой или невзрачной. В тот день она была несколько раздражена моей теорией, которую я излагал всем подряд. Она опасалась, что ее отнесут к какой-нибудь категории, для нее чисто эстетической, а следовательно, недостойной. Она считала, что речь идет о живых людях, они не несут ответственности за свой внешний облик, и каждый индивидуум несовместим с всякими обобщенными положениями.
Всякий разговор на эту тему был бессмыслен: ни одна женщина, даже отвратительная, никогда не сможет признаться в своем уродстве. «Почему страшная женщина считается намного уродливее, чем любой некрасивый мужчина? И почему ее осуждают более сурово, она не может ни на что надеяться, кроме как окунуться в сапфическую любовь?» – ответил на это я с излишней горячностью, чтобы Мелани не приняла это на свой счет.
– А какая, по-твоему, я? – спросила она.
Мы все время возвращались к этому вопросу или ходили вокруг, давая возможность осесть в нас, словно инею. Самые смелые женщины, кто знал о своей красоте или привлекательности, и менее уверенные в себе чувствовали опасность и надеялись, что слова избавят их от очевидного, что они отвергали всеми силами (что было не уродством само по себе, а суждение, которое такой человек, как я, посмел вынести о них). Самые отчаянные или самые ранимые говорили мне: «Да кто ты такой, чтобы судить о том, что красиво и что уродливо! Есть ли на свете кто-то по-настоящему уродливый?» Я отвечал на это, что я – голос из ниоткуда и индивид без будущего.
«Правда, ты знаешь об уродстве больше, чем другие», – в конце концов произносили они и сразу же прикусывали губы. Но при этом они улыбались и чувствовали себя отомщенными за себя и весь женский род, который, как они полагали, притеснялся, стоило только обидеть одну из них. Эта реакция свойственна всем женщинам, особенно страшненьким, кто решил все поставить на ум, волю, работу, семью и даже на любовь. А моя сестра, прочитав «Пармскую обитель», в некотором смысле разочаровалась в любви и избавилась от свойственного любовного головокружения.
На этом разговор заканчивался, честь была спасена, а женское главенство восстановлено, поскольку именно женщины более или менее тайно, но с желанием рассказать об этой тайне из законного принципа равенства, правят миром. А в начале нового тысячелетия они смогут размножаться без прямого участия самца, когда все заботы об отцовстве, фамилии, семье уже уйдут в прошлое, когда евгеника станет уделом женщин, а мужчины будут жить только для того, чтобы просто существовать и отражаться в глазах других, в частности женщин. Когда полы станут более одинокими, чем когда-либо, а уродливые и красивые люди еще более изолированными, более редкими, они станут объектами отторжения или чрезмерно назойливого ухаживания.
Утвердившись в своем законе эквивалентов, я вступил в ареал обитания некрасивых женщин. Этот ареал ни с чем не соизмерим и почти так же недоступен, как и сфера обитания красоты, прежде всего потому, что очень немногие женщины отдают себе отчет в том, что они некрасивы, или принимают это без борьбы, бросаясь в свое уродство, как в морскую пучину. А если даже они и признают это, то всю жизнь ищут опровержение этому во взглядах мужчин, а не женщин, которые относятся друг к другу настолько же жестоко, насколько снисходительно к мужчинам. Они жаждут любви, большой любви, как спасительного, если не сказать преобразующего, чувства. Я сам встречал некрасивых женщин, ставших если ли не красавицами, то по меньшей мере светившихся от счастья в начале зарождения их, пусть и отчаянной, любви. При этом счастье придавало им несколько глуповатый вид, а нечто похожее на красоту в те моменты очень походило на светящееся умиротворение, которое придается лицу сексуальным удовлетворением, прогоняющим напряженность и страх. Сидя в конце дня на террасе кафе, можно забавляться при виде женщин, только что покинувших объятия любовников, когда некоторые из них несут в себе, как свидетельство любви, семя любовников. Некоторые говорили мне, что нет большего наслаждения, чем чувствовать, как из них постепенно вытекает это семя на улице, когда они чувствуют на себе столько незнакомых взглядов. Они жаждут этой любви, мечтают о ней, вместо того чтобы разумно родить ребенка, создать семейный очаг, прославить имя, взять на себя заботу о продолжении рода.
Можно догадаться, что я был бесконечно далек от этого. Я никогда не видел отца, а человек, которого я однажды увидел, был скорее Призраком Оперы{ Имеется в виду персонаж детектива Г. Леру «Призрак Оперы».}. Так я думал, размышляя об этом несчастном и вынужденном носить маску брате, которого я себе нашел, прочитав в четырнадцать лет роман Гастона Леру. Как и ужасный и волнующий «Человек-слон» из фильма Дэвида Линча, его афишу я прикрепил на стене в своей комнате из чувства солидарности и в надежде, что при виде этого ужасного лица мои гостьи все-таки найдут во мне хоть какое-нибудь очарование. (Но некоторые, взглянув на меня, в ужасе отшатывались, как пьяная проститутка, когда ее подвели к несчастному Джону Меррику.) Этот брат заменил в моем воображении принца, он был превращен в животное, а потом спасен любовью из сказки госпожи д’Ольнуа{ Д’Ольнуа, Мари-Катрин (1650–1705) – французская писательница, автор многочисленных сказок для детей.}. Но я знал, что никакая красавица не сможет облегчить мое положение. Я всегда это знал и был уверен, что никогда не смогу напиться женского молока из груди. Это было, однако, одним из самых страстных желаний, а также чтобы меня полюбила какая-нибудь юная азиатка с большой грудью. На этого зверя я все-таки походил отсутствием злобы, если не некоторой добротой (не смею сказать «великодушием»), и знал, что надо было постоянно это показывать, особенно на территории уродливых людей. Я убаюкивал их не иллюзиями (ничто не было мне так противно, как выставлять себя совратителем, хитрецом, просителем любви), а тем, что у меня было самым прекрасным, – словом. Я говорил им, что пока, в ожидании лучшего, другого мужчины, серьезного, сильного, готового к семейной жизни, можно воспользоваться другим, кто может на несколько мгновений заставить забыть про нашу долю, дать немного человеческой теплоты, нежности, радости. Я внушал им это, чтобы заставить забыть о моей внешности и немного возомнить об их уродливости.
«Но вы так ужасны!» – казалось, говорили они про себя, размышляя о моем предложении, полностью совпадавшем с их мечтами. Хотя делать это они мечтали совсем с другим мужчиной, предпочитали умерить свой гонор, забыть свои мечты и дать волю желанию, которое, однако, так редко у них расходится с понятием любви.
Я мог бы ответить по-детски, что они не смотрели на себя в зеркало, и был даже готов дать им одно из моих определений уродства: уродливой считается всякая женщина, а не только та, кого я не считаю красивой и желанной или сама не верит в свою красоту, но и та, что критикует мою внешность. Проще говоря, уродливыми я считаю женщин с лицами очень некрасивыми, даже безобразными, но имеющими тело достаточно привлекательное, чтобы быть желанным. Это примерно как в моем случае: я довольно хорошо сложен, высок, говорят, что у меня довольно приятный голос. И всего этого вполне хватает, чтобы не слишком обращать внимание на мое лицо. Но сам я никогда не смогу заняться любовью с женщиной толстой, с некрасивыми ногами, плоской грудью, нездоровой кожей, поэтому я смирился, если на меня не смотрят, зная, помимо всего прочего, что красота гениталий несопоставима с канонами строения тела. Занятия любовью походили на работу полуслепых, ведь очень часто в темноте тела отданы рукам, губам, запаху больше, чем глазам. «Да, я страшен, – как бы говорил я, соглашаясь с ними, – но вы не можете не знать, что это – всего лишь видимость, все дело в умении и способах любить, и нет необходимости вместе показываться на людях, нет ничего лучше тайны, секретности, полумрака чувственных страстей».
И тут начинается, как я называю, спектр последствий, которые я в конце концов перестал считать для себя вредными. И поставил их на службу своим интересам, заставляя некрасивых считать, что я более чувственный, более внимательный, чем другие мужчины, и, конечно, более сильный. Но с этим я не увлекался, потому что слишком большая самоуверенность могла привести к фиаско, а размер моего члена был совершенно обычным и мог разочаровать женщину, надеявшуюся увидеть член бычьих размеров.
Внимательность, чувственность, сентиментальность у меня были даже в избытке, и женщины были за это мне так благодарны, что вскоре на работе в парижской мэрии я приобрел репутацию милого мужчины, который хотя и любит держаться в тени и молчать, но деликатен. Это не могло не вызывать у женщин любопытства, готового перерасти в совсем другой интерес.
Но главным козырем, основной моей заботой, было то, что я старался заставить их забыть о собственной неприглядности, которая не давала им покоя. И если мне доводилось ласкать несовершенные формы, то в полумраке спальни тела приобретали совсем другую наготу и в движениях теряли блеклость или несовершенство, я набрасывался на них так страстно, словно бы они мне на самом деле нравились. Для меня это было самым главным: хорошо сложенное или просто приятное тело, а главное, роскошная грудь, не слишком толстые, но плотные ягодицы, не слишком тонкие ноги, чтобы возникло желание, несмотря на некрасивое лицо. Я не был ни циничным, ни холодным, не требовал больше того, что мог получить как некрасивый мужчина.
Мы с этими женщинами были почти похожи друг на друга, поскольку страдали от своего уродства. Но лицо может преобразиться при наслаждении, стать если не красивым, то уж, по меньшей мере, волнующим. Это открытие я сделал незадолго до того, как завел первую любовницу, на станции метро «Лионский вокзал». Там я увидел одну очень некрасивую девушку. Она была безобразна не только телом (толстая, низкорослая, до боли затянутая в слишком узкие джинсы, с широкой и плоской грудью), но и лицом, самым уродливым, какое можно себе представить. У нее был кривой и вздернутый нос, слишком тонкие губы, выступающие наружу зубы, маленькие глаза, спрятанные за роговыми очками, и всклокоченные волосы, летавшие в воздухе, как очески льна, вокруг головы. В ней соединилось все, что можно ненавидеть в женщине, не было ни одной привлекательной черты. Она волокла слишком тяжелую сумку, двигаясь против течения пассажиров прибывшего поезда и сталкиваясь с ними. Она наткнулась на одного юного негра (метис, довольно красивый, несомненно знавший об этом), который в тот момент, когда она повернулась, чтобы сориентироваться, случайно толкнул ее в грудь, пробормотал свои извинения и устремился к выходу. А девушка осталась на месте, чувствуя боль от удара и не имея сил скрыть выражение радости. Она вдруг вся засветилась, ее глаза наполнились некой признательностью не к тому прекрасному незнакомцу, а случаю или судьбе, которая заставила его столкнуться с ней. А в более широком смысле – за то, что ей посчастливилось почувствовать это некое подобие физического наслаждения от удара в грудь, к которой никто, вероятно, не подносил руки, разве только в насмешку. Всем ребятам знаком этот тип девочек, они забавляются с ними, щупают, как они говорят, сосцы, вымя, сиськи, но никогда не груди. А после столкновения с молодым негром они стали таковыми, в бол