Пристрастные рассказы — страница 13 из 60

Когда начинало темнеть, Щенка сам, не дожидаясь приглашения, возвращался со двора домой — один или с Муськой — и настойчиво лаял у дверей, чтоб впустили.

В тот вечер уже стемнело, а его все нет.

Пора ужинать.

Владимир Владимирович надел шапку и пошел во двор за Щенкой. Нет Щена!

Владимир Владимирович, как был, без пальто, выскочил за ворота. Обошел весь переулок, заглянул во все дворы. Звал, свистел. Нет!

До поздней ночи мы ходили по улицам, заходили в соседние дома, спрашивали случайных прохожих, не видали ли они рыжую собаку изумительной красоты?

Ночью Владимир Владимирович не спал — нехватало Щеника в ногах!

Утром ни пить, ни есть не хотелось без Щенки. Во время завтрака он всегда сидел на задике и старательно подавал всем лапу.

Он глотал, не глядя и не жуя, все, что давали — крошечный ли кусочек, огромный ли кус — и захлопывал пасть, как щелкунчик.


Мы и не знали, какое большое место Щеник занял в нашей повседневной жизни.

Никто теперь не провожал Владимира Владимировича до мясной на углу Остоженки. Не на кого оглянуться. Некому помахать шапкой.

Где он? Что с ним?

Хорошо, если его украли, если любят его, если он жив, здоров и сыт. А если он попал под машину? Если его поймали собачники?

Наконец доползли до нас слухи, что кто-то заманил и убил Щенку.

Просто так, ни за что, по злобе.

Владимир Владимирович поклялся отомстить убийце, если ему удастся узнать его имя.

Мы переехали на другую квартиру, так никогда и не узнав, кто погубил Щена.

Только одиннадцать месяцев прожил он на белом свете.

Владимир Владимирович всегда помнил Щенку.

Он, как никто, умел ценить дружбу и никогда не забывал старых друзей.


Редактор Н. Рыкова.

Сдано в набор 19 апреля 1942 г. Подписано к печати 5 июня 1942 г. Формат 60x92 1/16. Объем 1 печ. л., авт. 0, 67 л., уч. — изд. 0,71 л.

Изд. № 90. ЛБ16631. Тираж 15 000. Заказ № 1324. Цена 75 коп.

Гор. Молотов, типогр. № 1 Молотовского Областного Управления Издат. и Полиграфии, ул. К. Маркса, 14.

Дом в поселке Нижняя Курья, где в эвакуации жили Л. Ю., В. А. Катанян, О. М. Брик и Е. Г. Жемчужная. 1942
Л.Ю. и В. А. Катанян в поселке Нижняя Курья Молотовской (Пермской) области
РЕДАКТОРСКИЙ КОММЕНТАРИЙ

Глава «Щен» помещена в книгу в том виде, как она была выпущена отдельной брошюрой в годы войны с фашистской Германией.

Лиля Юрьевна в то время находилась в эвакуации и жила в поселке Нижняя Курья Молотовской (ныне Пермской) области.

Брошюра иллюстрирована рисунками В. В. Маяковского.

Никаких изменений в репринтное издание редакция не вносила.

Фото А. Родченко. 1924

«Про это…»

Не могу вспомнить, как начались у нас разговоры о быте. После голодных, холодных первых лет революции и Гражданской войны возврат бытовых привычек стал тревожить нас. Казалось, вместе с белыми булками вернется старая жизнь. Мы часто говорили об этом, но не делали никаких выводов.

Не помню, почему я оказалась в Берлине раньше Маяковского.[41] Помню только, что очень ждала его там. Мечтала, как мы будем вместе осматривать чудеса искусства и техники.

Поселились в «Курфюрстен-отеле», где потом всегда останавливался Маяковский, когда бывал в Берлине.



Но посмотреть удалось мало.

У Маяковского было несколько выступлений, а остальное время… Подвернулся карточный партнер, русский, и Маяковский дни и ночи сидел в номере гостиницы и играл с ним в покер. Выходил, чтобы заказать мне цветы — корзины такого размера, что они с трудом пролезали в двери, или букеты, которые он покупал вместе с вазами, в которых они стояли в витрине цветочного магазина. Немецкая марка тогда ничего не стоила, и мы с нашими деньгами неожиданно оказались богачами.

Утром кофе пили у себя, а обедать и ужинать ходили в самый дорогой ресторан «Хорхер», изысканно поесть и угостить товарищей, которые случайно оказывались в Берлине. Маяковский платил за всех, я стеснялась этого, мне казалось, что он похож на купца или мецената. Герр Хорхер и кельнер называли его «герр Маяковски», старались всячески угодить богатому клиенту, и кельнер, не выказывая удивления, подавал ему на сладкое пять порций дыни или компота, которые дома в сытые, конечно, времена Маяковский привык есть в неограниченном количестве. В первый раз, когда мы пришли к Хорхеру и каждый заказал себе после обеда какой-нибудь десерт, Маяковский произнес: «Их фюнф порцьон мелоне и фюнф порцьон компот. Их бин эйн руссишер дихтер, бекант им руссишем ланд, мне меньше нельзя».

Из Берлина Маяковский ездил тогда в Париж по приглашению Дягилева. Через неделю он вернулся, и началось то же самое.

Так мы прожили два месяца. Вернувшись в Москву, Маяковский вскоре объявил два своих выступления. Первое: «Что Берлин?» Второе: «Что Париж?» (Кажется, так они назывались на афише.)

В день выступления — конная милиция у входа в Политехнический. Маяковский пошел туда раньше, а я — к началу. Он обещал встретить меня внизу. Прихожу — его нет. Бежал от несметного количества не доставших билета, которых уже некуда ни посадить, ни даже поставить. Обо мне предупредил в контроле, но к контролю не прорваться. Кто-то как-то меня протащил.

В зале давка. Публика усаживается по два человека на одно место. Сидят в проходах на ступенях и на эстраде, свесив ноги. На эстраде — в глубине и по бокам — поставлены стулья для знакомых.

Под гром аплодисментов вышел Маяковский и начал рассказывать — с чужих слов. Сначала я слушала, недоумевая и огорчаясь. Потом стала прерывать его обидными, но, казалось мне, справедливыми замечаниями.

Я сидела, стиснутая на эстраде. Маяковский испуганно на меня косился. Комсомольцы, мальчики и девочки, тоже сидевшие на эстраде, свесив ноги, и слушавшие, боясь пропустить слово. Возмущенно и тщетно пытались остановить меня. Вот, должно быть, думали они, буржуйка, не ходила бы на Маяковского, если ни черта не понимает… Так они приблизительно и выражались.

В перерыве Маяковский ничего не сказал мне. Но Долидзе, устроитель этих выступлений, весь антракт умолял меня не скандалить. После перерыва он не выпустил меня из артистической. Да я и сама уже не стремилась в зал. Дома никак не могла уснуть от огорчения. Напилась веронала и проспала до завтрашнего обеда.

Маяковский пришел обедать расстроенный, мрачный. «Пойду ли завтра на его вечер?» — «Нет, конечно». — «Что ж, не выступать?» — «Как хочешь».

Маяковский не отменил выступления.

На следующее утро звонят друзья, знакомые: почему вас не было? не больна ли? Не могли добиться толку от Владимира Владимировича… Он мрачный какой-то… Жаль, что не были… Так интересно было, такой успех…

Маяковский чернее тучи.

Длинный был у нас разговор, молодой, тяжкий.

Оба мы плакали. Казалось, гибнем. Всё кончено. Ко всему привыкли — к любви, к искусству, к революции. Привыкли друг к другу, к тому, что обуты-одеты, живем в тепле. То и дело чай пьем. Мы тонем в быту. Мы на дне. Маяковский ничего настоящего уже никогда не напишет…

Такие разговоры часто бывали у нас последнее время и ни к чему не приводили. Но сейчас, еще ночью, я решила — расстанемся хоть месяца на два. Подумаем о том, как же нам теперь жить.

Маяковский как будто даже обрадовался этому выходу из безвыходного положения. Сказал: «Сегодня 28 декабря. Значит, 28 февраля увидимся», — и ушел.

Вечером он переслал мне письмо:

Лилек,

Я вижу, ты решила твердо. Я знаю, что мое приставание к тебе для тебя боль. Но, Лилик, слишком страшно то, что случилось сегодня со мной, чтоб я не ухватился за последнюю соломинку, за письмо.

Так тяжело мне не было никогда — я, должно быть, действительно чересчур вырос. Раньше, прогоняемый тобою, я верил во встречу. Теперь я чувствую, что меня совсем отодрали от жизни, что больше ничего и никогда не будет. Жизни без тебя нет. Я это всегда говорил, всегда знал. Теперь я это чувствую, чувствую всем своим существам. Всё, всё, о чем я думал с удовольствием, сейчас не имеет никакой цены — отвратительно.

Я не грожу, я не вымогаю прощения. Я ничего тебе не могу обещать. Я знаю, нет такого обещания, в которое ты бы поверила. Я знаю, нет такого способа видеть тебя, мириться, который не заставил бы тебя мучиться.

И все-таки я не в состоянии не писать, не просить тебя простить меня за все.

Если ты принимала решение с тяжестью, с борьбой, если ты хочешь попробовать последнее, ты простишь, ты ответишь.

Но если ты даже не ответишь — ты одна моя мысль. Как любил я тебя семь лет назад, так люблю и сию секунду, что б ты ни захотела, что б ты ни велела, я сделаю сейчас же, сделаю с восторгом. Как ужасно расставаться, если знаешь, что любишь и в расставании сам виноват.

Я сижу в кафе и реву. Надо мной смеются продавщицы. Страшно думать, что вся моя жизнь дальше будет такою.

Я пишу только о себе, а не о тебе, мне страшно думать, что ты спокойна и что с каждой секундой ты дальше и дальше от меня и еще несколько их и я забыт совсем.

Если ты почувствуешь от этого письма что-нибудь кроме боли и отвращения, ответь ради Христа, ответь сейчас же, я бегу домой, я буду ждать. Если нет — страшное, страшное горе.

Целую. Твой весь.

Я.

Сейчас 10, если до 11 не ответишь, буду знать, ждать нечего.

Два месяца провел Маяковский в своей добровольной тюрьме. Он просидел два месяца добросовестно, ничего себе не прощая и ни в чем себя не обманывая. Ходил под моими окнами. Передавал через домработницу Аннушку письма, записки («записочную рябь») и рисуночки. Это было единственное, что он позволял себе, — несколько грустных или шутливых слов «на волю», но и в этом он как бы оправдывался. На книге «13 лет работы», которую он прислал мне тогда, надпись: