Посреди двора, однако, Бабинец остановился и, убедившись, что никого поблизости нет, дальше не пошел.
— Нас, подпольщиков, в городе немного, не столько, сколько партизан в лесах, — проговорил он негромко. — Каждый на учете, каждый дорог.
«Я — подпольщик!..» — мелькнуло в голове у Воли. Еще ни разу, даже мысленно, он не называл себя так. И вот Бабинец без торжественности и не в похвалу — просто потому, что к слову пришлось, — назвал его подпольщиком…
Чувство гордости не проходило, не рассеивалось, и, ни на миг не забывая о том, что он подпольщик, о том, что скоро фашисты потерпят поражение, о том, что дома у них Гнедин, Воля слушал Миколу Львовича, который тем временем продолжал:
— …А вы!.. (Это относилось к Леониду Витальевичу.) Раз-два, со мной не посоветовавшись, в лицо фашистскому прислужнику выкладываете, что вы о его хозяевах думаете! И он, довольный, бежит небось к своему редактору или прямо в гестапо. И — нет вас!.. А вы бы еще пригодились, мы бы с вами… Понимаете хоть, что сделали?!
Воля тоже, как Бабинец, смотрел на Леонида Витальевича строго. И, хмурясь, ждал его оправданий.
— А что же мне, по-вашему, было делать? — осведомился Леонид Витальевич, сдерживая возмущение. — Дать требуемое интервью? Сообщить всему грамотному населению, что я приветствую фашистский порядок?..
— Повременить, — ответил Микола Львович. — А если невозможно было — что ж, дать интервью. Потом, после возвращения наших, я объяснил бы кому следует, чем вы занимались тут при оккупантах, обошлось бы без недоразумений. Или вы не верили, что наши вернутся?..
— Видите ли, я ни при каких обстоятельствах не дал бы такого интервью, — сказал Леонид Витальевич. — Я… — Он замолчал и с минуту часто, глубоко дышал приоткрытым ртом. Одышка прошла, и он заговорил снова: — Я много лет живу в этом городе, здесь есть люди, которые меня знают. Я не мог бы к ударам, которые уже обрушились на них, добавить от себя еще этот: создать у них впечатление, что я не тот, за кого они принимали меня долгие годы.
Ему стоило усилия закончить длинную фразу: опять началась одышка.
— А не преувеличиваете вы значение своей персоны? — поинтересовался Бабинец.
Леонид Витальевич отрицательно покачал головой и, сквозь муку торопясь выразить, что предположение Миколы Львовича даже забавно, улыбнулся приоткрытым, с шумом втягивающим воздух ртом…
— О нет! — проговорил он после паузы. — Можете мне поверить. Дело ведь совсем в другом, не в значении персоны. Речь идет о значении слов… — Леонид Витальевич перебил себя: — Позвольте мне сказать вам, как я горд тем, что благодаря вам был причастен к взрыву важного для немцев моста. Но участие в действиях такого рода — поймите меня! — не искупает, не… — Он приостановился, прищелкнул пальцами, ища слово.
— Ладно, что ж теперь, сделанного не изменить, — сказал Бабинец. — За вами, наверно, станут следить, сюда вам больше не надо приходить. Лучше всего было б переправить вас к партизанам, но сразу я не могу этого сделать. Переберитесь к знакомым каким-нибудь. На улицу — ни ногой. Погодя немного дайте о себе знать, вот к Воле кого-либо подошлите… — Бабинец ушел в дом.
Воля остался во дворе с Леонидом Витальевичем.
— Ветрено. Сыро. Промозгло, — сказал учитель, как бы одолевая одну за другой три крутых ступеньки. — А можно короче сказать: непогода. Странно, что нет еще существительного «нежизнь». Ну, надо идти…
Но он не ушел, а заговорил, мягко и внятно, о том, как опасно для человека — какова бы ни была его цель — заявлять во всеуслышание то, что противно его природе, несовместимо с самой его сущностью…
Воля слушал его невнимательно, не вникая в смысл, и почему-то вспоминались ему старые книги, которые он, случалось, перелистывал: с твердым знаком, с фитою, с буквой «ять». Иногда Леонид Витальевич останавливался, ожидая чего-то от Воли, и Воля вставлял:
— Угу, угу…
— Мне хочется, чтоб вы знали: говоря то, что противно нашей природе, мы изменяем свою природу — незаметно, невольно…
Леонид Витальевич внезапно заметил, что Воля невнимателен, а Воля увидел, что он это заметил.
— Ну, так, — сказал учитель, раньше чем Воля успел сообразить, чем бы сгладить неловкость. — Не провожайте меня, пожалуйста, вам потом тоскливо будет возвращаться одному.
А Воля и не намеревался его провожать, он сделал уже шаг к дому, и оттого ему стало еще более не по себе от этих слов.
Глубокой ночью, когда и мать в комнате, и все в доме давно спали, Воле, лежавшему без сна с закрытыми глазами, показалось, что Гнедин на раскладушке ворочается осторожно, зевает, вздыхает. Воля не решился его окликнуть, но сам тоже — нарочно медленно — перевернулся на другой бок, протяжно вздохнул… Вечером он не успел поговорить с Евгением Осиповичем — легли рано, — а на рассвете Гнедин должен был уйти.
— Воля, — позвал Евгений Осипович так тихо, что Воля несколько мгновений не отзывался, гадая, услышал ли на самом деле свое имя или это только почудилось…
Через минуту они уже говорили шепотом, и Воля рассказывал вперемежку, как пришла, а потом пропала Машина бабушка, про то, как пытались выручать Машу, вспомнил день, когда они с Бабинцом услышали в сводке Совинформбюро о комиссаре партизанского отряда товарище Г.
— Это не про вас было?..
— Может быть… Возможно, что обо мне.
А Воля уже спешил дальше, его волновало, что думает Гнедин о споре Леонида Витальевича с Бабинцом, и второпях он спросил не так, как собирался было («Кто, по вашему мнению, прав?»), а по-мальчишески несолидно:
— Вы за кого?!
Гнедин стал отвечать ему едва уловимым шепотом. И Воля внимал с трепетом, ему казалось, что Евгений Осипович говорит так тихо, не только опасаясь кого-нибудь разбудить, но и потому, что касается сейчас самых заветных тайн борцов с фашистами…
— В борьбе это, бывает, приходится: забыть о себе, действовать под чужим именем, свое, если надо, отдать на поругание. Это не должно тебе казаться неправильным, невозможным — бывает необходимо, — Гнедин долго молчал и, когда Воля не ждал больше продолжения разговора, добавил: — Но все каждый раз, в каждом новом случае, надо решать заново — знать, чем в этот раз жертвуешь и для чего… Не в общем порядке! — произнес он вдруг намного громче прежнего. И повторил, как бы отказываясь от чего-то наотрез: — Не в общем порядке, нет.
Что значили эти слова, если примерить их к поступку Леонида Витальевича, к его спору с Бабинцом, Воля не знал. И он сказал бы Гнедину о том, что не знает, но тот уже снова дремал — Волин шепот не задевал его слуха.
Потом, все еще не засыпая, Воля лежал и думал о Леониде Витальевиче. Не о том, прав он или неправ, а о том, что теперь с ним будет… Ему было за него тревожно и было его жаль.
Сон не приходил, и Воля стал нарочно вспоминать разные давние пустяки, перескакивая с одного на другой, помогая мыслям спутаться, приближая мало-помалу миг, когда наступит забытье.
…Он очнулся от пугающе отчетливого шепота, открыл глаза. Гнедин склонился над ним:
— Спасибо тебе за Машу. И дальше, прошу, не забывай ее. Отряд наш, наверно, перебазируется поближе к вам. Знай: тогда — зимой уж, думаю — я пришлю за ней, чтоб ее переправили в лес. Ну… желаю тебе присутствия духа!
«А я завтра у Маши буду», — собирался ответить Воля, но так сильно, так неотвратимо и неотдалимо ни на секунду хотелось спать, что он лишь веки прикрыл, кивнул неуклюже, показывая: слышал, понял.
Евгений Осипович пожал в темноте прощально его локоть и, показалось Воле сквозь сон, снова лег…
Но утром, встав рано, раньше, чем поднялась мать, Воля увидел, что Гнедина рядом уже нет. Раскладушка была сложена и прислонена к стене.
Воля подошел к окну, отодвинул занавеску: утро начиналось тусклое. Он отправился к Маше.
Вяло капал дождь, словно бы иссякая, кончаясь. Прохожие были редки. «Седьмое ноября!..» — вспомнил Воля.
«Не будет сегодня демонстрации и флагов…» — подумал он и сейчас же на здании, где помещался до войны горком комсомола, над балконом третьего этажа, увидел красный флаг.
Неделю или полторы Леонид Витальевич не подавал о себе вестей, и мать считала, что Воля должен пойти к нему, а Бабинец не позволял.
— Нет никакого смысла, — объяснял Микола Львович. — Он ведь перебрался к кому-то. Смысла нет, а опасность есть: в квартире его, вполне возможно, устроена засада.
И Воля послушал Бабинца, не стал ему перечить. Это озадачило Екатерину Матвеевну: прежде она не замечала, чтобы Микола Львович имел такое влияние на сына.
Вскоре Екатерина Матвеевна встретила на улице Римму Ильиничну, и та рассказала, что Леонид Витальевич никуда не успел перебраться: в ночь на седьмое ноября он был арестован; она осталась одна.
О засаде Римма Ильинична не упомянула ни словом, но Бабинец считал все-таки вероятным, что за квартирой учителя следят, и Екатерине Матвеевне не советовал, а Воле не велел навещать Римму Ильиничну.
И снова Воля подчинился, не споря. Мать, не знавшая, что Бабинец руководит ее сыном не только по праву старшего, про себя отметила это…
Может быть, у Миколы Львовича были данные о том, что майор Аппельт собирается с кем-то беседовать на темы, интересующие подпольщиков, а может быть, Микола Львович хотел приучить Волю к дисциплине — во всяком случае, он почти не разрешал ему отлучаться из дому.
Эти дни были для Воли мучительно тяжелыми, тоскливыми. Он знал, что немецкое наступление под Москвой, судя по всему, остановлено, знал и помнил, что невдалеке, где-то на территории соседней области, борется с врагом отряд Гнедина, что Маша в безопасности, а сам он — подпольщик, «все были на своих местах, и он был на своем месте тоже».
Все это было так, именно и точно так, и все-таки терпению его, казалось, пришел конец…
Как-то он вошел в комнату, где сидели мать и Прасковья Фоминична, и тетя Паша, завидя его, сразу смолкла. Он успел только услышать: