Немец, не глядя на него, протянул ему две, после чего Бабинец с Волей живо ретировались.
— Ты что же, офонарел?! — грубо спросил Микола Львович, едва они вышли. — «Карикатура»! «Антифашист»! — передразнил он. — Откуда взял?..
Воля молчал. Привиделось ему, что ли?.. Он легко вызвал в памяти миг, когда в пустой комнате на голой стене заметил изображение фюрера. И так же ясно он представил себе искаженные восторгом лица немцев, устремленные к портрету. Но ни себе, ни Бабинцу он не мог ответить, почему в тот недавний миг — две минуты назад — изображение Гитлера перестало быть карикатурой и не могло уже ею показаться, а накануне ею было…
Не успел Бабинец докурить взятую у немца папиросу и доискаться, как мог Воля совершенно сбить его с толку, раздался взрыв. Теперь, когда линия фронта отодвинулась на запад от их города настолько, что ушей не достигала больше даже отдаленная канонада, сильный взрыв где-то рядом всех взбудоражил. Дом качнуло, двери распахнулись. Хотелось выбежать на улицу, узнать, что взлетело на воздух, где, но это было невозможно: все, включая Кольку, помнили о комендантском часе. Не оставалось ничего другого, как ждать до утра. Прасковья Фоминична вернулась от окна (в которое через несколько минут можно было увидеть пламя пожара) к плите, на которой пеклись оладьи. А Колька и Маша опять стали ждать момента, когда их будут кормить.
Маша ничего больше не ждала, ни о чем другом не думала, когда в распахнутую дверь кухни, освещенной огоньком коптилки — то обращавшимся, иссякая, в длинную струйку дыма, то собиравшимся на мгновение в плотный яркий язычок, — вошла медленно какая-то женщина и спросила, вероятно еще никого не видя:
— Екатерина Матвеевна не здесь живет, не будете ли любезны сказать?..
Голос показался Маше знакомым, но лишь когда женщина смолкла, она узнала его. Одновременно прыгнув вперед, закричав «бабуся!», она через мгновение обхватила шею пошатнувшейся женщины, зажмурясь, прижалась к ней носом, подбородком, глазами, ртом. И, ничего не видя, знала, ощущала: это бабушка…
Никогда еще в ее жизни не происходило за один миг такой полной и счастливой перемены. Она не ошибалась — это в самом деле была — Валерия Павловна, прошедшая от Минска сотни километров по дорогам и бездорожью, со спутниками и в одиночку, днем, а чаще ночами.
— Вот я до тебя и добралась. Вот я тебя и нашла, — проговорила бабушка, стоя неподвижно, не обрывая покоя этой минуты, пока ей навстречу не вышла Екатерина Матвеевна.
Потом Валерия Павловна умывалась над тазом (Екатерина Матвеевна поливала ей из кувшина), переодевалась в чистое, а Маша стояла рядом, крепко держа ее обеими руками, не отпуская ни на секунду. И позже, когда Валерия Павловна пила чай, рассказывала Екатерине Матвеевне с Волей, как ей посчастливилось найти их дом, Маша, сидя у нее на коленях, все так же крепко и молча, как в первую минуту, обнимала ее шею.
Валерия Павловна чувствовала редкий душевный покой и усталость, изнеможение, теперь ее не страшившие: немеряные версты пути остались позади, путь был окончен, внучка была с нею. Добрые люди, приютившие Машу, отнеслись и к ней с сочувствием. Радуясь их небезразличию, она рассказывала им о себе, как близким, в подробностях… В клинике ее готовили к операции и из палаты в рентгеновский кабинет возили на каталке — кресле с велосипедными колесами, — считалось, что она очень слаба. Да она и сама это чувствовала. Когда началась война и после налета фашистских бомбардировщиков загорелся Минск, Валерия Павловна встала с постели. В горящем городе, к которому подступал враг, хирурги не успевали помогать раненым, — само собой, им было уже не до той сложной операции, которой она ждала… Валерия Павловна поняла, что ей больше незачем здесь оставаться. Она собралась, помогла напоследок гасить пожар в приемном покое и ушла из больницы, из города, решив пробираться к Маше…
Маша сказала Валерии Павловне в самое ухо — тихо, внятно, очень настойчиво:
— Бабушка, ты только мне говори, ты только со мной будь!.. — И она взглянула на Екатерину Матвеевну с Волей исподлобья, насупленно: как они не понимают, что бабушка принадлежит ей, зачем они задают ей вопросы? Она сердилась на них, ей хотелось, чтобы бабушка от них отвернулась и смотрела на нее одну.
Но бабушка не отворачивалась от них, она сказала Маше, будто смущаясь за нее: «Что ты?..» — и тут вдруг Воля с тетей Катей оставили их одних в комнате, ушли к Прасковье Фоминичне.
Бабушка стала гладить Машино лицо, ее волосы в смотреть на нее, то отдаляя немного, то приближая к себе ее голову. Потом она сказала очень медленно, будто давая Маше время надолго, надежно запомнить каждое из трех слов — сначала одно, за ним — другое и последнее:
— Ты моя ненаглядная.
После этого бабушка чуть отстранила от себя Машу и спросила обыкновенным своим голосом:
— Ну, что с тобой было без меня? Знаешь, как я все хочу знать…
— Что со мной было?.. — Маша задумалась. — А знаешь… — Она перебила себя: — Помнишь, ты меня отдала дяде Жене?
— Еще бы, — сказала бабушка. — Как же мне это не помнить?..
— Ну вот, — сказала Маша. — Он потом оказался мой папа. Да.
— Он сам тебе это сказал? — быстро спросила бабушка.
— Только скоро ушел на войну, — продолжала Маша, понизив голос. — Бабушка, тут живет немец, — сказала она, поясняя, почему перешла на шепот. — В той комнате, что наша с папой была…
— Он сам тебе сказал? — настойчиво переспросила бабушка с таким острым интересом, как будто не слышала ни про войну, ни про немца, и важно было сейчас только это: в самом ли деле он так сказал?..
Маша кивнула.
— Оказалось, он мой папа, — повторила она.
— Очень хорошо, — сказала бабушка. — Пожалуй, но ожидала… — Она чуть-чуть подумала о чем-то своем, потом улыбнулась Маше и произнесла, не то восторгаясь, не то шутливо поддразнивая: — Какие ты слова новые знаешь! Скажите пожалуйста — «оказалось»!..
— Да вот, «оказалось»! — сказала Маша и вдруг показала бабушке кончик языка и, дразнясь, стала наклонять голову налево и направо, налево и направо. — Оказалось, уже вечер, оказалось, Колька окунулся в речке… — пропела она и начала болтать какую-то ерунду.
— Машенька, перестань ломаться, что с тобой такое, я не пойму?.. — сказала бабушка родным укоризненным голосом, который всегда действовал умиротворительно.
Но Маша продолжала ломаться, ласкаться, озорничать, капризничать — все вместе… Подпрыгнула, лизнула бабушку в щеку, отбежала в сторону, стала карабкаться на комод.
— Ты стала совсем дикая, Машенька! — всплеснула руками бабушка.
— Ага, — сказала Маша, подошла к бабушке на четвереньках и вдруг легонько куснула ее руку…
Ей было необыкновенно хорошо. Она совсем забыла, что так бывает. Хорошо было своевольничать, шутливо пугать бабушку непослушанием и «дикостью», нарочно не понимать ее слов, немножко ломаться… (Она так давно не привередничала и не ломалась; с чужими ей и не хотелось.)
Потом бабушка стала ее утихомиривать и укладывать спать. И Маша, понемногу поддаваясь увещеваниям, в конце концов согласилась лечь, но только если бабушка сразу ляжет с ней рядом. Раньше Валерия Павловна не потерпела бы никаких «если», а сейчас она сказала: «Что с тобой поделаешь…» Они устроились с Машей на кровати Екатерины Матвеевны, сама Екатерина Матвеевна — на Волином матрасе, а Воля — на сеннике, на полу.
Было тихо. Слипались глаза. И в последнюю минуту перед сном, уютную совсем по-давнему, Маша спросила, зевнув сладко и длинно:
— Бабушка, а нет у тебя мармеладки такой, как ты мне, помнишь, раньше давала?..
— Нет, маленькая… — сокрушенно ответила бабушка. — Теперь нет у меня. Откуда их теперь возьмешь?.. Спи…
И Маша заснула, держа ее руку.
Ночью, почувствовав жажду, Валерия Павловна вышла во двор к крану.
В это же время в калитку вошел немецкий солдат с автоматом, осветил Валерию Павловну фонариком и жестом подозвал к себе. Затем он указал ей, куда идти — от дома, на улицу, — и стал за ее спиной.
На улице ждала группа людей, стоявших тесно друг к другу, конвоир подтолкнул к ним Валерию Павловну, присоединил, и сейчас же солдаты куда-то их повели.
Идя, Валерия Павловна подняла глаза на окна дома и в одном, распахнутом, увидела Екатерину Матвеевну: та, не прячась, с тревогой всматривалась в толпу, была близко, и, наверно, можно было успеть ей крикнуть несколько последних слов… Но у Валерии Павловны мелькнула мысль, что она разбудит детей. И, поравнявшись с окном, она лишь подняла над головой руки, быстро трижды ими взмахнула: «Прощайте! Берегитесь! Отойдите же!..»
Наутро все в городе знали, что взрыв, раздавшийся вечером, и пожар, пламя которого было видно издалека, произошли по одной и той же причине: в немецкий армейский склад возле бывшего санатория кто-то заложил мину.
Хотя немцы ретиво и организованно сражались с огнем, а легкораненые, находившиеся в санатории, не жалея себя, начали гасить пламя еще до того, как были доставлены цистерны с водой (об этом сообщила газета «Голос народа»), — склад сгорел почти дотла.
Днем по городу расклеили объявление, подписанное немецким военным комендантом. За ущерб, злонамеренно нанесенный имуществу германской армии, извещал комендант, были взяты в качестве заложников сто жителей города. Они расстреляны. Это должно послужить предостережением от актов саботажа и вредительства…
Тут Воля остановился и дальше не читал. Так вот кого вели среди ночи немцы, вот что с ними стало! Значит, и Машина бабушка… Зачем тогда он идет к Леониду Витальевичу?!
Когда Маша, проснувшись, спросила: «Где бабушка?» — Воля, из-за плеча матери видевший, как уводили Валерию Павловну, ответил:
— Она пошла к доктору — к тому, помнишь, что с нами ночью по шоссе шел, когда мы все отсюда уходили. — Воля почти выпалил эти фразы, приготовленные к моменту Машиного пробуждения. (Маша молчала, казалось не понимая спросонок его слов.) Он продолжал, точно помогая ей вспомнить, о каком докторе идет речь, торопясь это сделать: — С ним была жена — такая полная женщина — и мальчик. Мальчик был одет, как доктор, на нем…