й тому, чтобы она снова замкнула меня в себе. Можно даже подумать, не является ли то, что мы принимаем жизнь, предварительным условием, необходимым для того, кто намеревается от нее освободиться. Правда, слово это – освободиться – не имеет здесь вполне ясного смысла.
Мне кажется, что извлечь какой-то вывод из записей последних дней нельзя.
Я устремлен к достоверности, и следует знать, что это означает: я стремлюсь находиться в такой ситуации, находясь в которой, я могу констатировать свою уверенность. Но стремлюсь ли я к какой угодно достоверности, пусть она и состояла бы в признании бессмыслицы жизни и мира? И положил ли бы конец моим мучениям сам факт пребывания в такой достоверности? Напротив, он бы их увековечил: подобная негативная достоверность дала бы мне лишь одно преимущество, позволив торжествовать над теми, кто упорно верит в разумный или провиденциальный порядок мира, она бы удовлетворила во мне мою претензию, мое желание самоутверждения в противовес другим, желание господствовать. Подобная уверенность питала бы мою гордость не быть обманутым, знать, что ты не обманут.
Важно знать, что, устремляясь к достоверности, по существу ищут подобного удовлетворения гордости. Надо заметить по ходу этого анализа, что здесь, вероятно, кроется противоречие, состоящее в том, что в том мире, который был бы лишь ничто, оказывается возможным выносить суждение о мире, согласно которому он является обреченным. По сути дела, я, объявляя об универсальном ничтожестве всего, о всеобщем небытии, сам претендую на то, чтобы быть. И если, поразмыслив, я подвергаю себя самого такой обреченности на ничтожество, то это означает, что я или не отдаю себе отчет в том, что говорю, или же погружаюсь в отрицание самой мысли как таковой: и тогда я отказываюсь от своей уверенности.
Можно указать один смысл, в котором безусловно верно будет говорить, что присущий мне способ существования прежде всего состоит в том, чтобы быть в поиске достоверности: ситуация тела, меняющего свои положения, поскольку им не обретено еще равновесие.
Быть уверенным, что… Следует более глубоко продумать смысл этих слов. Здесь разверзается пропасть… Имеется ли в виду всецело отрицательный результат опыта, состоящего в том, что у меня в этом отношении нет сомнения? Но это – иллюзия. Почему у меня нет сомнения? Основывается ли это отрицание на чем-то позитивном: на чем именно? На том факте, что нечто открылось мне (так же, как открывается любовь).
В своем письме к Луи Д.[77] я отметил, что бессмысленно выносить суждение о ценности или внутренней не-ценности повседневности как таковой: повседневное как таковое не существует, оно может или обезличиваться и тем самым деградировать, или же, напротив воскресать и возрождаться благодаря духу любви, который его движет. Из чего оно, это повседневное, построено? Или, лучше сказать, из чего состоит? Из функций, из задач: я провожу свои дни, делая то или это, совершая что-то… И я также замечаю, что меня сразу же охватывает отчаяние, как только лишь я проникаюсь чувством, что мои дни, один за другим, как друг другу равные единицы, летят на дно пропасти и мне от них остается лишь неопределенно конечный остаток для их проживания вплоть до того момента, когда мне уже больше ничего из их числа не останется: и тогда я достигну конца их свернутого в рулон полотна. Тем самым я напоминаю того, кто проедает свой капитал. Но дело обстоит иначе, если я выполняю свое дело, каким бы оно ни было. И однако и перед лицом выполненного дела я могу чувствовать себя безразличным и почти что враждебно настроенным, как, впрочем, и в присутствии моего потомства. Может случиться, что это дело мне представится в такой степени отделенным от меня самого, что то, что выпадет на его долю, меня больше не будет интересовать. И я могу тогда считать, что лишь в силу своего рода оптической иллюзии я до сего момента заботился о нем и о том, что с ним будет.
Мне представляется, что это изолированное «я» утверждает себя в качестве смертного тем способом, каким оно отделяет себя от другого. Продолжение голого существования, к которому оно устремлено, немыслимо без противоречия. Быть может, на это ответят так: то, к чему я стремлюсь, это не просто продолжение существования, но продолжение участия в жизни моей семьи или моей страны, это пребывание вместе с… Непонятно, что в таком чаянии было бы абсурдным или нечестивым, но мне представляется, что подобное соучастие может осуществиться лишь в том случае, если оно происходит в новых формах, которые я могу себе представить только несовершенным образом, так как очень может быть, что они несводимы к их осознанию…
Характерной особенностью существующего является его вовлеченность или внедренность, то есть бытие в ситуации или коммуникации. Поэтому, когда хотят помыслить существующее, абстрагироваться не только от определенной ситуации, но и от всякой ситуации вообще, означает заместить это существующее если и не чистой фикцией, то, по крайней мере, идеей.
Не имеет смысла оспаривать существование внешнего мира, мира вещей, скажем так, если только не оспаривается в то же самое время мое собственное существование, которое не только воспринимает эти вещи, но и пребывает в коммуникации с ними. Но могу ли я оспаривать мое собственное существование? И что именно я имею в виду, когда я его оспариваю?
Лабиринт, открываемый присутствием другого во мне: оно, это присутствие, таинственно. Однако ему противопоставляют в качестве проблематической идеи факт присутствия меня самого во мне самом, рассматриваемого как прочную данность, как инвариант. Но как раз именно этот постулат должен быть отвергнут. Присутствие самости для нее самой не инвариант. Из него образуют интеллектуальное понятие и тем самым искажают его сущность. Я вовсе не присутствую инвариантным образом для себя самого, напротив, чаще я отчужден от себя или как бы децентрирован. И когда из глубины этой отчужденности я пытаюсь схватить, что же есть мое присутствие для меня самого, то я прихожу к тому, чтобы больше его себе не представлять, в него не верить. Но поскольку я перестаю «осуществлять» то, чем может быть мое собственное присутствие для меня самого, то я еще больше склонен не верить в присутствие другого для меня. И, действительно, все проясняется, начиная с того момента, когда поймут, что мое присутствие для меня самого сливается с творческой способностью. И здесь еще раз нужно подчеркнуть, что креативность не есть производительность, творить не значит производить.
Неясно, в каком смысле я в праве говорить, что это я присутствую для меня самого? Не следовало бы правильнее говорить о бытии или о реальности? И, действительно, нужно заметить, что «я» может обозначать лишь отсутствие, более точно, нехватку, и в то же время такая нехватка почти инвариантным образом устремлена к тому, чтобы рассматривать себя как нечто позитивное; иллюзия «я» и есть именно это. Но это ведет лишь к усилению сомнения. И не приходят ли при этом вместе с Лавелем[78] к тому, чтобы поместить присутствие бытия в самый корень самосознания? Вот именно здесь, как я полагаю, следует обратиться к феноменологии повседневного опыта. Но это все недостаточно ясно.
Возможно, следует начать с критики идеи, образуемой нами относительно нашего соотношения с другим, по преимуществу с отсутствующим, исчезнувшим другим. Исходный пункт моей сегодняшней утренней записи именно в этом. Перед тем, как встать с кровати, у меня была своего рода вспышка озарения.
Я вспоминаю Эмиля М, убитого в мае 1940 г. Мне скажут: «Он не может для вас присутствовать, вы храните только небольшую кинопленку, дающую его простейшее выражение, и этот фильм или этот диск вы можете прокручивать – только и всего; однако говорить, что эта лента или диск и есть он сам, не имеет никакого смысла». Но во мне вспыхивает протест против такого рода логики. Протест, исходящий из любви, который и есть сама любовь. Утверждение, направленное на сущностную самость, связанное с критикой идеи симулякра, или призрака. Я скажу так: ничто из того, что было человеческим, не может свестись к состоянию простой видимости, призрачного подобия, или, что то же самое, не может исчезнуть, делегируя взамен себя просто-напросто лишенную жизни свою имитацию. Следует выявить природу такого утверждения: это – вызов. Никоим образом оно не есть констатация, оно даже противоположно ей, как и надежда. Ведь сущностной характеристикой констатирования выступает способность его содержания к подтверждению – то, что в данном случае немыслимо.
Но самое существенное тем самым еще не проясняется, все-таки нельзя удовлетвориться, сказав, что присутствие суть тайна (mystère). Когда я говорю: «Это не только образ Эмиля М, который я ношу в себе, это – он сам», то что я в действительности хочу тем самым сказать? Образ не более, чем средство, с помощью которого реальность продолжает сообщаться со мной, раскрываясь в акте трансцендирования, лежащего в основе призывания и культа. Однако следовало бы прояснить это, исходя из присутствия самости для нее самой. Мне представляется, что опыт навязчивого возвращения образа может быть использован в прямо противоположном смысле. Ведь лишь в опыте некоторого обновления и благодаря предваряющему его забвению я снова становлюсь присутствующим для себя самого. Тем не менее, вопрос остается открытым: по какому праву утверждают, что это именно я присутствую для себя самого? В силу сознания свободы. Но ничего не говорит в пользу того, что такая свобода не является по сути дела благодатью. Здесь имеется нечто такое, что мне лишь дано или уступлено и условия чего не являются ни доступными перечислению, ни способными к воспроизведению по свободной воле.
Говорить, что я нахожусь в поиске достоверности, как мне представляется, значит корректно выражать способ существования, присущий мне постольку, поскольку я не являюсь просто живым существом, гражданином или драматургом, но являюсь философом. Однако при размышлении выявляется двусмысленность такой формулы. Достоверность характеризуется объявлением о ней; вряд ли ее можно реально отделить от того акта, посредством которого она сообщается. Итак, говорить, что ищу достоверности, не означает ли это попросту, что я ищу слова для выражения определенного состояния, определенного опыта, который, может быть, был уже моим до того, как я начал этот поиск? Или же это означает – что было бы совсем другим, – что я ищу способ бытия, соответствующего той формулировке, посредством которой выражается достоверность? Я ищу способ бытия или способ познания? Если для меня вопрос состоит в том, чтобы придти к познанию нового типа, то тем самым это вопрос и о вхождении меня в новое отношение к тому, что я должен познать. Такое изменение позиции существенным образом затрагивает способ бытия.