ущество действительно жизнеспособным. Могут сказать, что дело обстоит по-другому, поскольку речь идет о том, чтобы мысль признала черты, присущие самой реальности. Но тем самым устанавливают дуализм между мыслью, которая признает, и реальностью, которая должна признаваться. Рефлексия должна установить, в какой области и при каком условии этот дуализм действительно может иметь место. Типичный случай таков: это ситуация ученого, проводящего, например, опыт соединения двух тел с тем, чтобы увидеть, что отсюда воспоследует.
Можно также иметь в виду преюдициальную нейтральность[93], базовую беспристрастность, которой придерживается желающий сформировать свое собственное мнение о ком-то, изучая его поведение. Но нужно ясно понимать, что не в ходе такого исследования он изобретет или откроет те ценности, исходя от которых он будет выносить свое суждение об этом поведении: эти ценности могут быть только предположенными.
Можно представить себе случай прямо противоположный только что описанному: если я абсолютно и исходно доверяю кому-то, то я могу сформировать систему ценностей, отталкиваясь от его поведения, которое я a priori считаю благом. Однако важно понять, что эти две возможности не только отличны друг от друга, но и несовместимы. Отсюда следует, что бессмысленно пытаться примирить метафизический агностицизм с агностицизмом моральным. Мне бы хотелось развернуто пояснить этот тезис. Предположим, противополагая себя вселенной, или скорее, сколь бы абсурдным универсум ни был, пытаясь судить его, отделив от себя, я начинаю неким образом процесс против него, то есть пытаюсь вынести на его счет суждение, различить в нем благое и злое, решить, какая из этих категорий в нем преобладает. Перейти к такому расследованию с суждением в его конце я могу лишь при условии, что я считаю себя самого владеющим теми категориями, от имени которых я пытаюсь оценить мироздание: это столь же верно для Шопенгауэра, как и для Лейбница. Если же, напротив, я полагаюсь на универсум (или на высшее начало, которое он воплощает) в движении доверительного восхищения им, то я буду опираться на него с тем, чтобы ориентировать мое суждение. Но если я претендую на то, чтобы поставить под вопрос все ценности и в то же самое время и саму реальность универсума, – здесь реальность совпадает с разумностью в целостном смысле, – короче, если, объявляя о своей ущербности, я в то же время провозглашаю абсурдность мира, то я тем самым помещаю себя вне зоны всякого суждения и всякой возможной мысли, и не существует никакого средства, позволяющего мне выйти из этой безнадежной ситуации. И надо сказать еще более определенно: суть ситуации, какой бы она ни была, в том, чтобы быть доступной для описания или определения, но моя ситуация в данном случае не является таковой, потому что все исходные опорные точки здесь отсутствуют и нет больше самих координатных осей для референции.
В конце концов, я могу осудить себя самого во имя мира, или же, в крайнем случае, осудить мир во имя своих требований, то есть себя самого. Но одновременно произнести оба таких суждения означает совсем больше не мыслить. Более точно говоря, я предстаю для себя в качестве воплощающего определенные ценности или, по крайней мере, как имеющий определенные требования, и я могу признать, что требованиям справедливости или даже истины то, что я называю миром, видимо, не удовлетворяет, и с этой точки зрения я осуждаю мир, но я не могу в то же самое время объявить эти самые требования лишенными смысла. Оба этих осуждения, если их взять вместе, взаимно уничтожают друг друга.
Впрочем, я вовсе не уверен, что все это нас особенно продвигает вперед. Было бы лучше, если бы я попытался определить, в чем же состоит установка, противопоставляемая той, которую я назвал преюдициальной нейтральностью мысли.
У меня впечатление, что я блуждаю в зарослях, вокруг очевидности, которую следовало бы достичь напрямую. Ослепленная очевидность – наподобие зеркальной глади фонтана, покрытого опавшими листьями.
Возвращаясь к преюдициальной нейтральности, я хотел бы заметить, что она мыслима лишь в ситуации, исключающей ангажированность. Я не думаю, что она была бы мыслима или, скорее, оправдана, например, в браке, где каждый из супругов чувствует свою ответственность за другого, и не только за его счастье. Таким образом, сама связь, соединяющая нас с миром, в котором мы должны жить, является некоторым образом связью брачного типа.
Перечитывая записи от 10-го мая, особенно их конец, я прихожу к выводу, что это исследование почти неотвратимо теряет высоту, выражаясь на языке вожделения и обладания. Отсылка к трансцендентному важна тем, что она исправляет такой деформированный образ. Это – существенный момент.
Перечитывая свои записи, сделанные за последние недели, я снова ясно вижу, что вопрос о присутствии себя для себя или о внутренней близости с самим собой является ключевым. Добиться ясности здесь совершенно необходимо. Однако я все еще уверен, что вопрос этот мне пока не удалось поставить во вполне адекватных терминах.
По сути дела нужно исходить из той, прежде мной уже высказанной идеи, согласно которой я сам заслоню самого себя: именно в этом и состоит моя непрозрачность.
Я продолжаю записи о метафизическом содержании опыта, интерес к прояснению которого был поддержан вчерашним разговором в Фонтенэ[94] с Жаном Гренье. Подчеркну, что оно может быть оценено, но не измерено. (В этом плане это содержание похоже на эстетическое качество. Но следует добавить, что такое качество, отпечатлеваясь на некой вещи, по праву дает ей, по меньшей мере, дополнительную цену на рынке. В данном же случае нет ничего подобного).
В какой мере это содержание может быть оценено тем, кто переживает свой опыт? Это крайне трудно, так как акт, посредством которого опыт подготовляет свою самооценку, рискует свести его к нулю в той мере, в какой он склонен превратить это содержание в претензию. Но здесь любая претензия является тщетной и осуждает себя сразу же, как только она формулируется.
Жизнь, исполненная надежды. Но может ли деградировать надежда (например: я достигну незаурядного положения)?
Жизнь, открытая для высшего, для неба. Но жизнь претенциозного ханжи, конечно же, не такова, ибо небо здесь отождествлено с районным театром действия, в котором вожделеют занять передний план. (Не нам решать, до какой степени дверь, ведущая вверх, открыта, поскольку мы сами принадлежим земле).
Пленники повседневности: но мы являемся таковыми лишь при условии, если мы того не осознаем, если мы здесь, в повседневности, комфортабельно устроились. Следует добавить, что то, что противостоит такой устроенности в повседневности, никоим образом не является ускользанием от него или даже возмущением против него. Повседневности противостоит способность к ее преодолению взглядом, устремленным вдаль, в иное. Но что такое это иное? Что это такое – небо? Возможна ритуализация повседневности, но она сама может деградировать, когда теряет связь с трансцендентным как с организующим ее началом. Подобная отсылка к трансцендентному никоим образом не тождественна субъективному состоянию, которое ее лишь окрашивает. Субъективное состояние там, где оно действует, истолковывается как знак души, в которой обитает надежда.
Итак, привязанности, не являющиеся сдерживающим грузом, оставляющие нетронутой определенную свободу жизни. Их тесная связь с открытостью к другому (disponibilité). Закрытое существо это прежде всего такое существо, которому не хватает времени, которое по горло занято…
Я надеюсь на вас: недостаточно сказать, что я ощущаю ваше присутствие; я не отделяю вас от себя самого и то, что не существует для вас, не существует и для меня. Любовь-агапе – корень надежды.
Быть может, рассматривать небо как состояние еще более ложно, чем считать его местом: впрочем, сама эта оппозиция, возможно, является фикцией.
Надо понять, что же такое – груз существования, как существование отделяется от жизни и стремится противопоставить себя ей. Здесь возникает идея своего рода оборонительной арматуры, созидаемой вокруг некоторых наслаждений, к которым очень привязаны (например, ни за что на свете не пропущу случая сыграть в бридж по вторникам или не откажусь от еженедельного музицирования и т. п. сооружения на песке небытия).
Подумать о тех жизнях, в которых подобных конструкций недостает.
Знак, или признак, утраты привязанности – своего рода выпадение в осадок, коагуляция. Утрата душевных привязанностей отвечает общему обесцениванию жизни. И тем самым жизнь деградирует до существования.
Быть может, можно исходить отсюда для того, чтобы понять, что такое ценность. Такое существование, которое я только что описал, складывается по ту сторону любой подлинной ценности, поскольку такая ценность связана с творчеством.
Ценное сопоставимо с дуновением ветра и светом: в нем присутствует противостояние застойному и тусклому.
Утрата привязанностей выражается в возрастающей неспособности восхищаться. Надо показать, как в мире, всецело подвластном технической установке, восхищение вырождается. Природа приравнивается укрощенному зверю. Все, что считается благом, делается несмотря на природу и, в некотором смысле, против нее. Речь здесь идет о том, чтобы лишить жизнь ее жизненности, при этом больше уже не мечтают о том, чтобы войти с нею в своего рода полный благожелательности союз.
Помимо того, что я уже сказал о коагуляции, надо подчеркнуть роль вожделения, когда живут в кредит и как бы в условном наклонении, ожидая чего-то. И самое большее рассчитывают лишь на случай.