Присутствие и бессмертие. Избранные работы — страница 35 из 61

Нужно лучше понять, в чем же состоит специфика уровня существования по отношению к уровню бытия (это нужно связать с тем, что я сказал о метафизическом содержании человеческого опыта).

Видимо, здесь можно использовать то, что я писал о повседневности. Чистое, простое повседневное – это ситуация существа, знающего, где можно найти то, что ему нужно. Например, ложки и вилки находятся в таком-то ящике серванта, а для особых случаев нужное число приборов надо искать в таком-то другом его ящике. Здесь имеется опыт, который можно представлять то как опыт господства, то как опыт подчинения. Следует проанализировать пьянящую страсть открытия как противоположность этому отношению господства-подчинения.

Достоверности подобны ресурсам, находящимся в моем распоряжении. Но они могут обесцениваться в моих глазах именно потому, что я имею их в моем распоряжении.

Сущностная функция неудовлетворенности (заметки о несомненном, способном к затмениям)

Мне интересно попытаться концептуализировать затмения экзистенциальной уверенности (l’assurance existentielle), символизируемые актом, позволяющим нам понять необходимое чередование дня и ночи. Даже в том случае, когда присутствие ускользает от меня, я должен понять, что в силу этого я не должен ставить его под сомнение, что на самом деле я лишаюсь его не более, чем мы лишаемся солнца, когда оно закатывается. Отсутствие не должно приводить меня к подстановке его под вопрос (подобным образом ночью я не сомневаюсь в существовании солнца, я знаю причины, по которым я не могу его видеть все время). Здесь просматривается, mutatis mutandis[97], своего рода аналогия, то есть я понимаю, почему присутствию сущностным образом принадлежит способность не всегда быть явным, причем без того, чтобы я мог бы сказать, что это неизменным образом моя вина, если присутствие затмевается. На самом деле реальность значительно сложнее. В экзистенциальной сфере, естественно, не может быть объективным образом формулируемых законов, позволяющих каждый раз объяснять такие чередования и их предвидеть. Это связано с интерсубъективным характером присутствия.

И вот побочный, но важный вопрос: могу ли я в некий данный момент определить мой собственный экзистенциальный уровень? На первый взгляд, мне кажется почти несомненным, что я этого не могу[98]. Такой уровень должен соответствовать тому, как специализируется личное утверждение существования, скрывающееся в недрах моего опыта в данный момент. Но не зависит ли это от того, каким образом фокусируется в данный момент мое глубинное внимание? Но будем осторожны: то, с чем здесь нужно считаться, это, быть может, не столько объект, на котором концентрируется такое внимание, сколько перспектива, согласно которой выстраивается само поле внимания. Все это, однако, еще слишком неясно и должно конкретизироваться. Например, в случае книги следует различать модальности интереса к ней (от любопытства до страстного желания погрузиться в нее).

Лё Пёк, 5 августа 1943 г.

Как я подумал вчера вечером, быть может, лучше понять, что же это такое – экзистенциальный уровень – можно, отталкиваясь от таких понятий, как открытость к другому (disponibilité), проницаемость, посвящение себя чему-то. Возможно, скажут, что «здесь имеются лишь различения, относящиеся к состоянию», но это предполагает, что слово «состояние» берется в очень смутном его употреблении. Так, например, для того, чтобы помыслить открытость к другому, нельзя элиминировать «отношение к», идею «существа, согласного с». Нужно ли считать, что различение уровней существования совпадает с различением открытого и замкнутого? Мне представляется, что нужно идти еще глубже в суть дела и, как я указал вчера, узнать, каким образом специфизируется утверждение я существую. Требуется установить, до какой степени законно считать, что субъект не является тем же самым в различных случаях. Конечно, лучше сказать не то, что он не является тем же самым, а то, что у него разные признаки. Но и в этом случае здесь сохраняется термин, требующий уточнения.

По сути дела, было бы лучше обратиться к первым записям марта-апреля этого года, в которых я рассматриваю это различие. Так, 25 марта я записал: «То, что для меня значимо, – это несомненное, не могущее быть поставленным под вопрос, когда я нахожусь на определенном уровне себя самого. Если же оно никогда не может быть подвергнуто сомнению, то это потому, что оно не является чем-то значимым». Вот точная иллюстрация того, что я хотел сказать: в определенные моменты, когда я чувствую в своей жизни смысл, мне кажется, что я могу примириться даже с самыми жестокими разочарованиями, и тогда я вижу, почему было нужно, чтобы они случились со мной. Напротив, бывают другие моменты, когда я не способен подняться на такой уровень, на котором я соединяюсь со своими болями, с ущербами, нанесенными мне жизнью, и тогда мне кажется, что я был обманут созданиями своего воображения.

Другой пример: то, как я оцениваю своих близких, самых мне близких людей. Может случиться, что я их вдруг воспринимаю сквозь призму трений, столкновений, сдержанной рассерженности. Напротив, случается и такое, что я совершенно освобождаюсь от подобного рода восприятия и достигаю значительно более широкой и спокойной оценки того, кем же они являются сами по себе, а также и для меня. В этой связи показательны мои записи от 3 мая этого года и письмо Бертло[99], в котором я подчеркивал, что концентрация на себе самом подобна сосредоточению на больном органе, то есть в целом я говорил о снисходительности к себе или растроганности по отношению к себе (см. роман Мередита «Эгоист»)[100].

Однако здесь нужно указать на одну возможную путаницу. Соблазнительно сказать, что главное состоит в том, чтобы достичь объективности. Но слово это обманчиво. Говоря объективно, сомнительно, чтобы я смог сообщить своей жизни смысл. Я полагаю, что был прав, когда ввел понятие ценности. Все, что я написал об этом в своих записях от 3 мая, мне представляется точным, но все еще недостаточным: слишком негативным. Связь между существованием и ценностью – вот что следовало бы выявить прежде всего. Надо заметить, что ценность еще более явно, чем присутствие, носит интерсубъективнй характер. Я только что заглянул в «Трактат о морали» Ле Сенна и посмотрел, что же он говорит о ценности[101]. Сказанное им только частично меня удовлетворило. Замечательным образом ему удалось показать связь того, что идет от меня, что выступает как стремление, и того, что есть дар и идет мне навстречу. Вот это существенный результат, и он нас освобождает от всей той стерильности, что имеется в идеализме. Но само понятие ценности остается при этом непроясненным. И я немедленно посмотрю в этой связи то, что он говорит по этому поводу в книге «Препятствие и ценность».

И вот, пробегая страницу 175 и следующие, я отмечаю, что здесь у него имеются важные наблюдения, но, тем не менее, мысль остается еще достаточно размытой. В своем посвящении на подаренной мне книге он написал: «Именно ценность сообщает существование душам». Прекрасная формула, я считаю, верная, но все же она требует уточнения. Всегда у меня возникает ощущение трудности прийти здесь к окончательной ясности. И я убежден, что к ясности я приду лишь в случае одновременного прояснения вопроса о существовании и вопроса о ценности.

Сегодня мне хочется обратиться к моим записям самым недавним, от 2-го августа. Следовало бы выяснить, каким образом я могу помыслить неподвластное разрушению. В силу того, что мысль, ставящая этот вопрос, обращена к вещам, являющимся определенными и способными к возобновлению, представляется несомненным, что на такой вопрос она может дать только отрицательный ответ. Неподверженное разрушение здесь есть лишь бесформенное, то, что находится по ту сторону всех разрушительных воздействий. И если нескончаемый некролог, который каждый из нас вынужден разворачивать в связи с самим собой в ходе столь краткого существования, лишь несовершенным образом иллюстрирует это утверждение касательно объекта, то представляется несомненным, что все, что есть, обречено на гибель. Отсюда следует, что какую бы внутренне значимую ценность ни представляло собой присущее нам требование бессмертия, и каким бы ни было метафизическое оправдание, которое это требование может получить, мы должны констатировать, что если оно стремится выразить себя в мире объектов, то оно сразу же тем самым отвергает или опровергает само себя. Мы это ясно видим и совсем не уверены в том, что оно могло бы обойтись без такого, для нее губительного, выражения. Но с такой точки зрения испытательная проверка оказывается недействительной, аннулируется, поскольку негативный ответ очевиден – по меньшей мере, в том случае, если он не сводится к испытанию на длительность, что представляется абсурдным. Ничего нельзя понять в человеческой жизни, если не принимается, что длительность здесь ничего не значит. И вот здесь-то и вступает в действие ценность, именно как то, что независимо от долготы существования или длительности.

Ценность выступает ставкой существующего или, скорее, как бы его печатью. И однако, сказав это, мы остаемся на уровне неясных определений, очень поверхностных и, в особенности, очень двусмысленных. Действительно, сообщается ли ценность извне? Конечно же, нет, она может лишь несовершенным образом признаваться. Значит, она прежде всего испытывается? Мне представляется, что сначала она может быть лишь воплощенной, чтобы затем излучаться, распространяясь. И это – важно, потому что такой образ мысли нас сразу же освобождает от психологического подхода к ее объяснению. Однако спросят: для кого она воплощена? Но подобный вопрос возбуждает недоверие. Ставя его, по-видимому, полагают радикальный дуализм между тем, кто воплощает, и тем, для кого он ее воплощает. Но все меняется, если полагается принципиальное единство