илософские разногласия начали обнаруживаться. Мне представляется, что он остался верным традиции Спинозы, а я в это время направлялся к признанию Христа и Боговоплощения, явленного в определенный момент Истории. Хотя в то же время я и был далек тогда от принятия какой-то конфессии.
Я хорошо помню, что в ходе моей лекции, входившей в программу для получения диплома агреже по философии, – это должно было быть в 1909 г., – я настаивал на различении трех стадий: эстетической, этической и религиозной. И здесь я ставлю вопрос, на который не могу со всей определенностью ответить. Что я тогда знал о Кьеркегоре? Определенно, я не прочел тогда ни строки из его сочинений. Он был мне знаком по тем нескольким страницам, которые ему посвятил Гефдинг[149] в своей, впрочем, весьма посредственной «Истории современной философии». Однако они не произвели на меня никакого впечатления. И я помню, что я даже не понял, что же такое качественная диалектика, на которой он ставил ударение. Но мне представляется правдоподобным, что все-таки оттуда я извлек это различение трех стадий. Но вот несомненный факт: в те годы я никоим образом и не пытался узнать что-то сверх того о датском философе, наследие которого оставалось тогда трудно доступным.
Главный вопрос здесь, впрочем, – как это и бывает в большинстве подобных случаев – в том, чтобы понять, почему это различение так задело меня, хотя какой бы то ни было религиозный опыт у меня отсутствовал. И было бы недостаточным сказать, как можно было бы попытаться это сделать, что я был приведен к нему чтением книг по случаю подготовки моего диплома. Такой подход был бы исключительно внешним, причем при этом не признавалось бы то, что сорок лет спустя назвали по праву экзистенциальным характером моих философских поисков, который, однако, нужно признать, очень нелегко определить.
Рассказывая о пережитом, я считаю небесполезным вспомнить о том, что после шести месяцев моей студенческой жизни во время пасхальных каникул, проводимых на берегу озера Леман[150], я заболел мозговым аденитом, отравлявшим мне жизнь многие годы, а когда началась война, сделавшим меня непригодным к воинской службе. Тем не менее, я выдержал с успехом экзамены лиценциата и дипломные испытания и стал агреже по философии в 1910 г. Эти четыре года студенчества оставили во мне, конечно, лучшие воспоминания, чем предыдущие годы. Ведь за это время произошло как бы мое освобождение.
Могут спросить, почему это я выбрал для своей дипломной работы тему «Метафизические идеи Кольриджа в их отношении к философии Шеллинга»? После получения лиценциата моей первой идеей было выбрать себе тему по философии Брэдли[151]. Но случилось, что эта тема оказалась уже занятой аббатом Борегаром, который затем вскоре умер, не успев довести свою работу до конца.
Что же меня, по правде говоря, привлекло в Брэдли? Я могу ответить лишь предположительно. Я полагаю, не будучи в силах это вполне подтвердить, что меня привлекло у автора «Видимости и реальности» очень сильное чувство метафизической утвердительности, соединенное с размышлением в традиционном для англосаксонской психологии духе, но при этом серьезно ее пересматривающем.
Предварительные разыскания в области связей английской мысли с немецким умозрением XIX века привели меня к признанию того, что предшественником такого рода связей был Кольридж, в «Литературной биографии» которого встречаются заимствования у автора «Системы трансцендендального идеализма»[152]. Я с воодушевлением принялся за работу. В моем представлении мой мемуар должен был стать как бы первой главой в истории связей между английской и немецкой мыслью XIX столетия.
Сам факт, что я смог задумать этот амбициозный проект, от которого я вскоре, впрочем, должен был отказаться, показывает, насколько в то время я был далек от того, чтобы ясно себе представлять направление моего философского призвания. У меня, правда, не было претензии считать, что я смог бы однажды создать настолько значительный труд, что он мог бы сделать меня главой научной школы или чего-то подобного. Моим стремлением, все более и более четко осознаваемым в годы, непосредственно предшествовавшие войне 1914 г., было желание продолжить мои поиски, нацеленные на прояснение мира религиозной утвердительности, который представлялся для меня несомненным, хотя мне все яснее и яснее открывалось, что не следует и мечтать о том, чтобы включить этот мир в систему гегелевского типа.
Экзамены на звание агреже по философии проходили в августе 1910 г. во время каникулярной жары и так вымотали меня, что я не мог и мечтать о том, чтобы сразу же после них получить место преподавателя философии. Прежде всего нужно было улучшить состояние моего здоровья. Я очень хорошо помню путешествие, в полном одиночестве, на озеро Шампекс, спустя несколько недель после экзаменов. Я ясно вижу длинный спуск к Мартиньи[153]: со всей интенсивностью я переживаю точку здесь-сейчас, в которой я тогда находился, и то, что эта точка станет тогда, но на основе какого другого здесь-сейчас? И это другое здесь-сейчас предстало передо мной как бы спрятанным в непроницаемом тумане. Это было поистине признанием таинства времени, темпорального искажения в том измерении, которое, конечно, не было измерением личной длительности (durée). И то, что мне открылось, было скорее разрывностью моментов настоящего (présents). Но как же это множественное число нас шокирует! Не обречено ли настоящее уже по определению на неповторимость?
Возможно, здесь нужно сказать, что мистерия времени находится в самом центре всего, о чем я размышлял, но при этом мне ничуть не удалось заключить ее во что-то подобное теории. Это отметил, я полагаю, Петер Гротцер в середине 50-х годов в своей диссертации, посвященной времени в моей мысли, подготовленной в университете Цюриха под руководством моего друга Жоржа Пуле. Быть может, я еще вернусь в дальнейшем ко все более и более загадочному в моих глазах характеру того, что мы, не задумываясь, рассматриваем как наши темпоральные рамки.
После того, как врач прописал мне отдых на берегу моря для укрепления здоровья, я решил, в согласии с моими родителями, провести несколько недель на побережье Англии. Это дало бы мне, по крайней мере, возможность усовершенствоваться в английском. Я помню два таких путешествия: одно – на Сен-Леонард, другое – на Бурнмут, разделенные несколькими неделями, проведенными на горе Пелерен[154], что выше Веве. Если поразмышлять, то окажется, впрочем, что я перепутал порядок этих двух пребываний на английском побережье. Но, в конце концов, это не имеет значенья. То, что я отчетливо помню, так это неотступный сплин, пережитый мною в этих дорогих курортных местах Англии. Мои хозяева были типичными представителями всего наиболее ограниченного и пошлого в британском менталитете. Я вижу себя фланирующим туда-сюда вдоль моря, повернувшимся в сторону Франции, из которой, как я тогда чувствовал себя, я был изгнан. Только редкие прогулки вглубь острова, к аббатству Бэтл и Бодиам Кэстл, раскрыли мне очарование английской природы, которое я потом всегда чувствовал и которое как бы соединилось во мне со страстной привязанностью к англосаксонской литературе, что затем обнаружилось в руководимой мною книжной серии «Скрещенные огни»[155]. Оздоровительный же характер этих пребываний, несомненно, помог мне проникнуться к ним отвращением. Я никогда не был дружен со своим телом, всегда досаждавшим мне своими тяготами.
Из всех встреч, принесенных мне этими месяцами вынужденного ничегонеделанья, самой значительной, если смотреть на нее из сегодняшнего далека, бы встреча с майором Пирси на горе Пелерен, где я оказался по случаю рождественских каникул. Он с семьей уже несколько дней как прибыл туда, и утром в воскресенье, когда почти вся публика отеля была на церковной службе, мы встретились с ним в небольшом зале, и у нас завязалась беседа. Он, узнав, что я философ, решил тогда рассказать мне свою историю, которая, как он считал, может меня заинтересовать. И на самом деле, он не ошибся, и его рассказ глубоко запал мне в душу. Он открыл мне, что та женщина, которая его сопровождает, его вторая жена. Первая умерла. Он ее обожал и, будучи лишен какой-либо веры в потусторонний мир, решил последовать за ней в могилу. Однако, она ему оставила троих детей, которых он не имел права бросить. Друзья ему посоветовали найти медиумов, которые, быть может, могли бы помочь ему установить контакт с ушедшей. И как бы для очистки совести он вступил на этот путь, без надежды, впрочем, на то, чтобы действительно достичь искомой цели. Однако, некоторые любопытные переживания, которых я не буду касаться, возбудили у него к этому делу интерес. Важно лишь то, что, исходя из них, он пришел к тому, чтобы, не обращаясь больше к медиуму, внутренним образом и почти постоянно сообщаться с той, исчезновение которой его как бы уничтожало. И он мне многое рассказал, чтобы дать мне почувствовать тот род convivencia[156], к которому он пришел. Я сознательно использую здесь это прекрасное испанское слово, эквивалент которого, к сожалению, отсутствует в нашем языке. И по просьбе или явному указанию любимой женщины – я больше действительно не могу говорить о ней как о мертвой – он решил жениться во второй раз ради детей. Этот майор производил впечатление вполне счастливого человека, нашедшего в жизни прочное равновесие. От второго брака у него родился ребенок, и его молодая жена выглядела умиротворенной, я бы даже сказал, исполненной какой-то безмятежной радости.
Майор Пирси, выходец из Херфордшира, был владельцем огромных земельных участков в Сардинии рядом с Гольферанчи. Он пригласил меня как-нибудь навестить его в его владениях. И я с трудом могу себя утешить, упустив эту возможность. Я побоялся выглядеть нескромным, или же меня просто сдержала я уж не знаю какая робость.