Присутствие необычайного — страница 10 из 72

— Не встанет человек на свою точку — вся жизнь под откос. А где она — моя точка? Я с момента, как меня из школы турнули, велосипеды чиню… И выходит, что рожден я… и, можно сказать, вскормлен, чтобы велосипедам колеса ставить. А у меня уже от одного их вида кружение в голове начинается. Жена плачет, спрашивает: почему ты пьешь? Потому и пью…

И бог весть о чем бесслезно рыдала старая, маленькая женщина — та, что особенно гневно преследовала Сашу. Искажалось, как при плаче, иссохшее, в переплетении морщинок, будто запаутиненное лицо, дергалась хилая фигурка, и серенькие от седины космы разметались и вились, как дым.

Сашу обступили внизу старые искалеченные солдаты — он и они посмеивались. И он, и они как бы заочно согласились не придавать случившемуся слишком большого значения: ему — утешать ветеранов, а им — обижаться. Ибо не нашлось бы, наверно, обиды более горькой, чем их солдатская обида, — слишком трудно было бы справиться с нею, легче было не заметить ее.

— П-одоспел вовремя… о-рел, — проговорил танкист; он слегка заикался.

— Петушок, — поправил его инвалид на протезах и коротко хохотнул. — Петушок еще. Тебя звать как, не Петей?

— Александром Александровичем, — ответил Саша; он был рассеян от возбуждения.

— Гляди к-какой важный, — преувеличенно подивился танкист. — Ну, будем знакомы, Александр Александрович! П-приходи в гости.

— Сам с вершок, а на версту голосок. — Летчик откровенно любовался Сашей, отклонялся назад, вися на своих костылях, и щурился, словно рассматривал произведение искусства. — Поступай в истребительную авиацию, в перехватчики. Асом будешь.

— Я б его в Сталинграде в штурмовую группу взял, — сказал инвалид на протезах. — Там расторопные хлопцы ой как были нужны!

За их смешками пряталась та стыдящаяся благодарность, которую эти победители под Москвой, в Сталинграде, на Курской дуге, в Берлине испытывали к мальчишке-победителю во дворе московского дома. Не признаваться же было в торжественных выражениях, что они действительно нуждались в его боевом подкреплении. Словно бы ослабело незаметно, год за годом сверкание тех давних салютов в их честь и словно бы поутих в отдалении времени пушечный гром их славы. Но в этом немыслимо было признаться даже самим себе. И приходилось бодриться, посмеиваться, пытаться шутить…

Саша, озиравшийся по сторонам, остановился взглядом на инвалиде с протезами.

— Правда? Взяли бы в штурмовую? — быстро спросил он. — Нет, честное слово, взяли бы?

— Да чего там… За командира пошел бы, — сказал инвалид.

Саша облизал пересохшие губы, щеки его горели. Девочка в сарафане порывалась хотя бы притронуться к Саше — она тянулась рукой, но ей мешали взрослые, заслонившие его, и она прыгала за их спинами. И опять бился и звенел, бился и звенел хрупкий голос:

— Ой, дяденька!.. Я так испугалась… Ой, дяденька! Вы очень хороший!..

Откуда-то возник наконец дворник — крепкий, нестарый, лысый мужик с черными, пушистыми баками — Ираклию он всегда напоминал Фамусова. Дворник по-хозяйски огляделся, поднял валявшуюся у подножия холма лопату и повесил на пожарный щит.

Инвалид на протезах сдвинулся с места и тяжело, как памятник, пошел к бульдозеру: можно уже было приниматься за работу. Бульдозерист высунулся из кабины и кивнул, машина взревела, поползла, ее гигантская стальная челюсть опустилась и со скрежетом и хрустом вгрызлась в землю.

Но тут произошло нечто такое, чего никто не мог предвидеть. Маленькая старуха с запаутиненным лицом, пошедшая было прочь со всеми, оглянулась на шум бульдозера и вдруг кинулась обратно. Она тщилась бежать, но тяжелые мужские ботинки удерживали ее, длинная юбка путалась в слабых ногах, и женщина перемещалась толчками, как бы кланяясь на каждом шагу, — это было похоже на голубиный бег. Она устремилась навстречу бульдозеру и, когда до него оставалось пять-шесть метров, легла — не споткнулась, не упала, а сперва опустилась на одно колено, потом на другое…

— А не дам!.. — вскрикнула она. — Никому не дам!

И, загребая руками, склонилась лицом в траву перед надвигавшейся машиной.

Грохот бульдозера сразу усилился, потому что оборвался общий шум… К женщине со всех сторон побежали. Метнулся с холма, опередив других, Саша; размашисто переставляя костыли, подошел к ней летчик. Ираклий, быстрый на ногу, очутился возле распростертой ничком старухи одновременно с Сашей.

— Ты видишь!.. Видишь!.. — почему-то восклицал он.

Мотор утих, и стало слышно шуршание осыпавшейся с ножа бульдозера, земли. Из кабины выскочил водитель… А женщина не шевелилась, точно была уже мертва от одной готовности умереть. Несколько камешков скатилось по склону и запуталось в ее рассыпавшихся дымных волосах. Из-под сбившегося на сторону подола высовывались грубые, повернутые внутрь носками башмаки с налипшей глиной на подошвах. Саша нагнулся к женщине.

— Бабушка, а бабушка! — позвал он. — Мы же ничего плохого… Дайте я помогу встать.

Она не отозвалась и по-прежнему ни одним движением не показала, что еще жива. А вокруг нее собралась новая толпа, и все голоса покрыл бас шашечного чемпиона:

— Что я говорил! До чего человека довести могут…

— А до чего, до чего?! — закричал Саша. — Топал бы ты, дядя, домой!

— Чего ж это она под машину?! — бульдозерист озлился. — А мне отвечать?.. Оригинальный у вас народ. Не хватает ей, что ли, на жизнь?

— На жизнь ей хватает, — ответил чемпион. — Это же Алевтина Павловна. Она за четырех сыновей пособие получает — за четырех! Усек?

Бульдозерист замолк, молчали и другие, глядя на маленькую, плоскую фигурку на траве. Саша был явно сбит с толку, обескуражен.

— Да разве ж пособием откупишься? — добавил чемпион.

— Может, «скорую помощь»?.. Позвонил бы кто?.. — неуверенно сказал бульдозерист.

— Нет такой «скорой», чтобы для матерей… — сказал чемпион.

И издалека со старушечьим пришепетыванием послышалось:

— Павловна, Павловна! Голубка!.. Что ж ты над собой делаешь?.. Бедовая голова!

Сквозь толпу протиснулась еще одна старушка — может, и помоложе немного, с пунцовым от кухонного жара толстеньким личиком, в опрятной белой косынке.

— Вставай, голубка, простынешь — земля-то сырая после дождя… Ну, чего молчишь? Вставай! — принялась она уговаривать. — Я только тесто поставила, мне соседка стучит: «Павловна под машину бросилась». Я аж не поверила. Не молоденькая, думаю, чтоб такое над собой…

Кряхтя, она нагнулась и кончиками толстеньких пальцев, едва дотянувшись, погладила Павловну по плечу.

А от земли глухо раздалось:

— Все одно гаража не дам. И не встану… А хоть встану — не дам!

Однако Павловна приподнялась. Закатив под лоб выплаканные, водянистые глаза, она повела снизу по обступившим ее людям…

— Что ты мучаешь меня, Люся? — пожаловалась она.

— Дай руку, подсоблю… — сказала старушка Люся. — Или тебе жизнь надоела?

— И верно, — согласилась Павловна тихим голосом. — Чего живу — сама не знаю.

Ее совершенно не беспокоило, что ее слушают посторонние люди.

— А ты своего часа дожди… чужого не проси, а свое дотерпи. Так уж нам положено, — сказала Люся.

И поглядела на слушавших.

— Шли бы вы, граждане-товарищи, по своим делам, — попросила она. — Ничего тут нет интересного, не цирк-балет.

Люди подались немного назад, кое-кто отделился ото всех, пошел, но большинство осталось — и в этом было даже больше сочувствия, чем любопытства.

— Кем положено? — спросила без интереса Павловна. — Выдумываешь ты, Люся!

Она села, опираясь на руку, подогнув ноги; машинально другой рукой, жестом, сохранившимся от бесконечно давней поры, она оправила на себе юбку, прикрыла костлявые щиколотки.

— Кем положено — не знаю. Кто ж его знает? — сказала старушка Люся. — А только человек в своем часе не волен. С него же спрос идет, с человека: что, да как, да какой с него был прок? — не один же он на свете. Ну, а когда он исполнит все, изживет себя, тогда и сам помрет. И упираться будет, а понапрасну — помрет! Ну, хватит, поговорили, поднимайся!

— Ты скажи, когда мои изжили себя? — без выражения спросила Павловна, она словно и вовсе позабыла о том, где и как происходит этот разговор. — Не могу я больше на молодежь смотреть… Все — кто куда: одни возле кино топчутся, другие — в свои институты… а то на футбол, то женихаются, свадьбы играют… то просто под ручку… а мои где? Где мои, Люська? — она не усилила голоса. — Четверо моих… Бориска тоже в институт хотел, на вечернее отделение.

Так же безотчетно вложила она свою руку в руку старушки Люси, и та потянула ее, помогла встать на ноги.

— Я твоего Бориску даже очень хорошо помню, — Люся стала смахивать с Павловны приставшие к ее платью травинки. — Мы его вместе тогда провожали, в сорок первом, с Белорусского… И откуда что бралось? Ростом тоже не вышел, а башковитый был. Как же, помню…

Солнце вышло из-за белой восьмиэтажной башни соседнего дома, и поток света и тепла хлынул на обеих старух. Павловна зажмурилась и стала отмахиваться от лучей, как от мух.

А в небе возникло чудо — воздушная грандиозная арка, вся из семицветного света, один ее конец упирался, казалось, в самый центр Москвы, в площадь Свердлова, другой — в далекий подмосковный лес, принявший уже черновато-медный, осенний оттенок. Под этим космическим сооружением плыл легкий голубой туман — дыхание огромной жизни. И летела над радужной дугой в зенит длинная серебряно-белая стрела с тающим оперением — след потерявшегося в небе самолета.

— Я уж думала: пусть без руки, без ноги, пусть слепой, — продолжала Павловна как бы для самой себя. — Может, убить меня мало за такие мысли. Нет, все четверо… Пусть бы Бориска, младшенький, или Алешка, или Митрий… пусть Славка — хотя б один, — ровным, не способным уже ни на какие усилия голосом повторяла она. — Хотя б один… — И все жмурилась и прикрывалась от солнца иссохшей рукой. — Я уж так молилась!.. Нет, всех закопали. На Бориску похоронка пришла, когда у нас салют Победы давали — все небо в букетах. И многие с нашего двора — ничего, живые остались. Почему так, Люся?