Она посмотрела с недоверием.
— Что пишете?
— Романы… — он словно бы покаялся.
— Какие романы? — ее недоверие только усилилось.
— Толстые.
— Настоящие романы? Интересные?
— Настоящие… но неинтересные.
Это было сказано вполне искренно — Уланов был недоволен собой. И только долголетняя привычка каждое утро садиться к столу заставляла его продолжать работу над вещью, все меньше радовавшей. Но и оставить ее мешал Уланову страх полного оскудения, полной нищеты… Время незаметно обогнало его — он чувствовал это. Написанное ранее представлялось уже как бы и не своим — так далеко в прошлое ушло то, чем он, вернувшийся некогда с войны, жил. А сегодня время требовало новых героев и требовало смелости в их изображении, смелости, которой он не находил больше в себе.
— Я вам дам почитать что-нибудь… из старого моего, — сказал он просительно.
Мариам с удивлением заметила, что солидный «гость» волнуется — смотрит встревоженно. Все же она сказала:
— Не знаю, Николай Георгиевич! Эту неделю я страшно занята. Заходите.
И Уланову пришлось «заходить» еще не один раз, официантки приметили его и встречали с понимающей улыбкой. Странным образом унижение, которое он испытывал, усиливало в нем чувство крайней необходимости встречи с этой недоступной буфетчицей. Он принес ей одну из своих старых книг, лучшую, по его мнению.
Наконец Мариам, как бы сжалившись, согласилась на встречу.
ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА
Против ожидания, Уланову снова привелось встретиться со своим случайным ресторанным сотрапезником, Сашей Хлебниковым, незадолго до суда над ним.
Произошло это в клубе большого московского завода на собрании литературного кружка, куда, по просьбе комсомольцев, Уланов с особенным интересом приехал в качестве эксперта и советчика. Это была еще одна встреча с молодежью — встреча, которых ему недоставало. Староста кружка, местный стихотворец, он же секретарь заводской многотиражки, представил его кружковцам как члена правления Союза советских писателей, что, надо сказать, впечатления не произвело, — Уланову довольно вяло, вразброд похлопали. И, кланяясь и оглядывая собравшихся — совсем молодых ребят, и постарше, возможно, отцов семейств, пришедших кто в чем: в рабочей куртке, в заношенном свитере, в цветастой «гаванке», в «выходном» костюме и при галстуке, очень разноликих, — Уланов разглядел в дальнем углу взлохмаченную светло-шафрановую голову. Хлебников, встретив его взгляд, заулыбался, и он, как знакомому, кивнул. Другие кружковцы — их набралось человек около тридцати — рассматривали настоящего писателя кто со сдержанным любопытством, кто с полускрытым недоверием: послушаем, мол, что ты нам скажешь такое, чего мы сами не знаем. Единственная девушка, полнощекая и румяная, взирала непроницаемо-бесстрастно. А двое юношей, сидевших обособленно на диванчике у стены, беседовали вполголоса о чем-то своем, не принимая участия в церемонии знакомства. Словом, эту аудиторию требовалось еще, как говорится, завоевывать.
Молодежь преобладала здесь, что было естественно. Однако первым поднялся, чтобы прочитать рассказ, старик лет за шестьдесят. Был он весь прокуренный, от пожелтевших усов до коричневых ногтей на костистых пальцах, худощавый, будто высушенный в жарком воздухе своего горячего цеха, и с налитыми вечной слезой выцветшими глазами в красных, безресничных веках.
— Кораблев Тихон Минаевич, из литейного, — шепнул Уланову староста кружка. — Это, знаете, личность, увлекается философией, всех марксистов прочитал. Наш постоянный корреспондент. Пишет также стихи.
Для выступающих был поставлен отдельный маленький столик, на столике — канцелярский графин с водой и стакан. Тихон Минаевич долго с сосредоточенным видом устраивался, достал очки, протер их белым квадратиком аккуратно сложенного платка, полистал предварительно тощенькую рукопись, словно проверял, точно ли это та самая, что была нужна, покашлял… С верхнего этажа доносилась сюда негромкая музыка — там занимался хореографический кружок, повторялись одни и те же несколько тактов медленного вальса. И староста успел еще прошептать Уланову:
— Последний в династии, сына потерял на Дальнем Востоке. А дед и отец были «глухарями» — так тогда клепальщиков прозывали. Сам на двух войнах воевал, имеет солдатскую Славу…
Костистые руки старого литейщика подрагивали, и переворачиваемый лист рукописи трепетал в этих будто кованых пальцах, как под ветерком.
«Чего уж так волноваться? — подумал Уланов. — Или мое присутствие виновато?»
А читал Тихон Минаевич чересчур громко — привык, должно быть, к шуму в цехе, — запинался и то начинал торопиться, частить, то спохватывался и старательно выговаривал каждое слово.
Рассказ следовало отнести к жанру так называемой художественной фантастики, к литературе мечтателей. И авторское волнение шестидесятилетнего мечтателя могло даже растрогать. К огорчению Уланова, сюжет-рассказа был слишком незамысловат. Все происходило во сне одного из персонажей, летчика-космонавта, вернувшегося из очередного полета. Во сне его полет в космос продолжался и он открыл новую, еще не известную на Земле планету. Живые существа, обитавшие на ней, находились на высшей по сравнению с Землей ступени цивилизации, и летчик вкупе с двумя своими пассажирами-землянами получил возможность близко познакомиться с тем, что в будущем ожидало если не их самих, то их внуков.
Вызывал почти что неловкость самый язык рассказа — литературно вполне грамотный, но неудержимо романтический, от которого веяло полузабытой стариной. Невесть когда, на какой случайно попавшей в руки автора замусоленной книжке — в далеком ли голодном детстве, в гражданскую войну, в пору ли первых пятилеток, в рабочем бараке, при свете керосиновой лампы, — автор пленился этой экзотической ныне прозой. Как видно, у него мало было досуга для совершенствования своего литературного вкуса… А может быть, он и не испытывал в том потребности, если прадедовская возвышенная романтика точно отвечала его замыслам, его чувству поэзии. И в этих банально-пышных эпитетах, в риторических диалогах внятно слышалась глубочайшая искренность; подчас, впрочем, автор сбивался и на обычную «газетную» речь.
Планета, на которой высадились трое землян, была во всех отношениях прекрасно для жизни оборудована. Всего там имелось в изобилии — «предметов широкого потребления и продуктов производства сельского хозяйства», как информировал автор, Коренного отличия от того, что сегодня уже производилось на Земле, космические путешественники не обнаружили: на счастливой планете тоже выращивали пшеницу и другие злаки и тоже сажали сады. Но это была поразительная пшеница, с невиданно крупным колосом, неуязвимая ни для зноя, ни для мороза, — она стояла, по словам автора, «как богатырское войско в золотых доспехах». И это были сады, в которых «антоновки могли поспорить величиной и ароматом с дыней». Обитатели планеты жили в домах-дворцах, не похожих один на другой, а в их городах была масса зелени, простора, чистого воздуха, и там дышалось, как в деревнях. Но и деревни их не отличались от городов и назывались деревнями лишь по привычке: каждая изба была, «как терем из сказки». Повсюду цвели цветы: розы благоухали в местах, где на Земле рос лопух, и фонтаны, освежавшие воздух, фонтанировали в цехах металлургических заводов. А особенной, поистине «неземной красотой» поражали сами создатели этого великолепия — нежной у женщин и атлетической у мужчин, «поголовно физически развитых и аккуратно подстриженных», что подчеркивал автор.
Дрогнувшим от волнения голосом, заспешив, он прочитал:
— «Девицу, приставленную к пришельцам с Земли в качестве экскурсовода, звали именем, похожим на Елена. Взгляд ее огромных небесно-голубых глаз был кроток и добр, на ее щеках играл персиковый румянец, а губы были розовые, как кораллы. Плавно вздымалась под легкой серебристой тканью, ниспадавшей до мягких, без каблуков, туфелек, ее девичья грудь. Елена — будем так ее называть — была скромна, хотя и весела нравом, и относилась ко всем одинаково приветливо».
Не отрывая взгляда от страницы, автор отер увлажнившийся лоб квадратиком платка неотчетливо выговаривая слова, закончил ее портрет:
— «Нашим путешественникам она показалась царевной из пушкинских сказок».
Уланов перевел глаза на аудиторию: было любопытно, как кружковцы слушали?.. Одни — не без интереса, другие с оттенком сочувствия, третьи просто скучали. А иные ребята явно веселились, смешливо переглядывались, когда звучала особенно пышная метафора; двое обособившихся молодых людей, сидевших у стены, перебрасывались полушепотными замечаниями, и староста постукивал время от времени карандашом, призывая к порядку. Но ни парни у стены, ни сам седой автор не обращали на его стук внимания, парни продолжали довольно громко шептаться, а автор ничего не слышал, весь уйдя в свое творение. Безразлично поглядывала румяная девушка — бог знает, где были сейчас ее мысли?! И Уланов подосадовал… Ну зачем, зачем этот достойный человек вышел со своим рассказом, пусть и превосходным по намерению, на эту придирчивую, по-молодому насмешливую публику? И еще: какие силы побуждали его к сочинительству, если жизнь была, в сущности, уже позади и все безвозвратно было упущено — даже время, потребное на неизбежные ученические неудачи?! Неужели — жажда литературного признания? Зачем она ему?! Да и не походил старый литейщик на искателя популярности… «А может быть, — подумал Уланов, — тот огонек поэзии, что теплился в нем во все трудные годы, лишь сейчас, когда полегчало, оживился и окреп — с таким опозданием! И опоздание было уже непоправимо!»
Только Саша Хлебников, ресторанный знакомец Уланова, испытывал, по-видимому, истинное удовольствие. Он ерошил всей пятерней свою шевелюру и загадочно-радостно озирал собравшихся.
Откровенный смешок послышался, когда незадачливый автор перешел в рассказе к описанию нравственных качеств людей будущего. У них, по его утверждению, не было разводов, посл