— Таков уж у него наследственный код, — не удержавшись, перебил Уланов.
— Совершенно верно, — ответил Заборов. — Первые фантасты-утописты — Кампанелла, Томас Мор, Фурье — не брали в расчет индивидуального человека. У них была внеличностная постоянная. Условный материал для проектирования своих социальных моделей.
«Боже, как изысканно! Можно бы и попроще», — подумал с неприязнью Уланов.
— Собственно говоря, это было антигуманно при всех гуманных намерениях философов-утопистов. Такой же упрек следует сделать автору рассказа, который мы слушали. Общество, изображенное в нем, по существу, бесчеловечно. Не потому, что в данном случае осуждает убийцу на изгнание. А потому, что игнорирует качественные характеристики личности. Это и не реалистично. Всеобщее добродетельное нивелирование — напрасная мечта утопистов.
Старик автор, получив упрек в антигуманности, оглянулся на Уланова, как бы прося заступничества.
— Наследственная запрограммированность нелегко порой поддается социальному корректированию. Доказательство тому — живучесть себялюбия в его разнообразных модификациях. Уже в младенчестве индивид проявляет хватательный инстинкт: «Дай, дай, дай!» В зрелом возрасте он строит себе дачу из государственных строительных материалов. Или отворачивается, когда при нем бьют женщину. Вносить в генетический код какие-либо поправки химическим путем мы пока не научились. А отсюда — проблема личности и общества — центральная проблема! Повторяю: общество в соответствии со своими исторически сложившимися целями и с необходимостью обеспечить свою безопасность предъявляет к личности определенные требования. Оно создает законы, общие для всех, и карает за их нарушение. Отсюда бесконечные конфликты, начиная со школы. Отсюда частые трагедии личности. Самые известные нам в области литературы — это Есенин, Маяковский, Фадеев. Формирование человека будущего — процесс долгий и довольно трудный, автор прочитанного рассказа решительно не берет этого в расчет. Мы добиваемся и несомненно добьемся невиданного материального изобилия. Человек приблизится к тому, чтобы жить по потребностям. А попутно неизбежно усложнится его духовная жизнь. Усложнится, а не упростится. Жизнь, несомненно, сделается материально намного богаче, что в свою очередь означает появление новых проблем. Этого как раз и не понимает автор рассказа товарищ Кораблев. Надо учесть также огромный досуг человека в условиях технически сверхразвитого производства. Спорт и туризм не заполнят всего вакуума. Я кончаю. По необходимости мне пришлось изложить свое мнение конспективно.
Заборов глянул в сторону старосты, кивнул и пошагал на свое место у стены.
Одиноко заплескал в ладони товарищ Заборова — как видно, единомышленник. Потом захлопала румяная девушка. И поднялась рука с широкой ладонью — Александр Хлебников просил слова. Он вскидывал голову и вертел кистью, ему не терпелось высказаться, Не дождавшись разрешения, он выкрикнул:
— Заборов! Постой-ка, Заборов. По-твоему, каждый с рождения обречен. И нечего ему трепыхаться.
— Я не утверждал этого. Трепыхаться разрешается, — сказал Заборов.
— Ну как же? Если, к примеру, я родился убийцей, если во мне есть эти вредные гены, то как ни старайся…
— Саша, выходи! — сказал староста. — Дай всем полюбоваться на тебя.
— …Как ни спасайся от них, от некачественных, они себя окажут, — Хлебников, о шумом передвигая стулья, выбрался из угла и встал у столика, за которым все еще оставался Кораблев. — Если мне и не дадут ухлопать кого-нибудь, я стану подпаливать котам хвосты. Так, что ли? Выдергивать у мух крылышки?
— Может, так, — с места сказал Заборов, — может, обойдется. И твой инстинкт пойдет в другом направлении, — он опять осклабился, — ты станешь строчить анонимки.
— Мои гены — вроде как печать Каина, — сказал, блистая прозрачными глазами, Хлебников, — кого-нибудь я все-таки прирежу. — Он лохматил волосы и откидывал их за розовые, большие уши.
— Если не обойдется — прирежешь, — Заборов теперь открыто веселился, — попадется кто под руку — и не совладаешь с собой. Бывает.
— Ну, тогда берегись меня, Заборов, — в тон ему сказал Хлебников. — Ты будешь первый кандидат. — Он тоже повеселел от этой словесной перепалки. — Очень против тебя мои гены настроились.
— Крови жаждешь? — Заборов смеялся.
— Я понимаю так: есть в человеке два главных стремления — стремление брать, хватать и стремление давать, — сказал Хлебников. — Наша задача в том, чтобы второе стремление побеждало. Человек потому и называется человеком, что им управляет сознание. Я тебе напомню про героев, про революционеров, которые себя не жалели, про молодогвардейцев, про Матросова… Как ты, к примеру, объясняешь героизм? В эту войну он, можно сказать, был общий.
— Очень просто объясняю, — сказал Заборов.
— Интересно послушать — чем же?
— Эгоизмом.
— Чем, чем? — Хлебников даже побледнел, и заметны стали его ребячьи веснушки.
— А ты не пугайся слов, — сказал Заборов. — Эгоизм — это не что иное, как воля к жизни. Это воля бывает так сильна, что уничтожает боязнь за свою жизнь. Диалектика, — Заборов засмеялся отрывистым смехом, похожим на кряканье.
Хлебников тоже засмеялся.
— Ну, ты молоток, Заборов!
— Прирежешь при случае?
— Не помилую…
На пороге, комнаты возникла фигурка в синей рабочей курточке и в тесной черной юбке, открывавшей голые тонкие коленки.
— Хлебников, Сашка! — как в отчаянии прокричала девушка. — Тебя ждут, все собрались!
— Ты же видишь! — закричал в досаде Хлебников. — Пусть начинают.
— Без тебя не начинают.
— Но почему? Пусть начинают, я приду.
— Без тебя не хотят.
— Ну что там? — голос Хлебникова упал.
— Персоналка. Никифорова будем исключать.
— Не надо его исключать! — закричал Хлебников. — Потеряем парня.
И, замахав обеими руками, будто отгоняя комаров, Хлебников пошел к двери; перед порогом он обернулся:
— Не дали, черти, доругаться. Но слово за мной, Заборов. Еще доругаемся.
— Всегда готов, — весело ответил тот.
Староста нагнулся к Уланову:
— А жаль, что не дали Хлебникову, он бы нашел, что сказать.
— Он что, тоже пишет? Прозаик, поэт? — спросил Уланов.
— Курирует нас — член бюро комсомола. Сам не пишет, но вроде нашего опекуна.
Кружковцы уставились все на Уланова: ждали, что скажет настоящий писатель о рассказе и о критике рассказа; вопросительно смотрел старый литейщик, достал пачку папирос и все вертел ее, не закуривал… Уланов в затруднении молчал, не желая добивать автора, безобидно на склоне лет занявшегося сочинительством. К тому же строгий его критик — верхолаз Заборов, хотя и заинтересовал Уланова — это было, что ни говори, незаурядное явление, — вызывал у него почему-то неприятное чувство. И требовалось еще разобраться, из чего оно родилось. Не оттого ли, что раздражающе самоуверенный молодой человек был кое в чем прав. И его независимость и правота ущемляли самого Уланова.
— Да, да… — промямлил он. — Можно ли мне задать вопрос товарищу Заборову? Мне бы хотелось… Товарищ Заборов, что вы читаете? Какие книги лежат сейчас на вашем столе?
— Пожалуйста, — Заборов учтиво встал. — «Сборник задач по курсу математического анализа» Бергмана; «Курс теоретической механики» Ольховского.
— Вот как…
Уланову помстилась в ответе Заборова скрытая усмешка. Впрочем, лучше было ее не замечать.
— Собираетесь учиться дальше, готовитесь? — сказал он.
— Готовлюсь. Сознаю, что сильно запоздал. После школы я сразу попал на флот, служил на подлодке, сейчас приходится догонять.
Уланов смотрел на молодого человека, как смотрел бы на пришельца с той самой неведомой планеты, о которой они сегодня слушали… А ведь это был один из возможных героев его нового романа. Чего можно было от него ожидать: добра, как понимал добро он, Уланов, или недобра, что, наоборот, на взгляд Заборова, было добром. Конечно же, парень заслуживал самой высокой оценки, по всем статьям: и телом был завидно крепок, хотя и хрипел, как служака-боцман, и был весьма начитан, осведомлен, и полон энергии, и хорошо владел собой, и, кажется, не чурался юмора. А вместе с тем Уланов словно бы на что-то в нем обижался: он готов был признать все его достоинства, но не понимал его. И надо сказать, это чувство обиженного непонимания появлялось у него теперь все чаще: слишком многое в том новом и молодом, с чем он сталкивался, совершалось вне его участия и независимо от него. Он вновь подосадовал на свой возраст. Он словно бы постоянно опаздывал, и, мало того, его опоздание не очень замечалось — Уланов чувствовал себя оттесняемым.
Однако же молчание затягивалось и надо было продолжать разговор.
— Ну, а что же вы читаете, кроме учебников? Ведь не случайно, наверно, вы здесь, в кружке?
— Ни на что другое почти не хватает времени. Надеюсь, так будет не всегда. Не хожу в театр, не сижу перед телевизором… Смотрел как-то «Иркутскую историю» — умилительно, но не правдиво. Словом, не являюсь гармонической личностью.
— Назовите все же ваших любимых писателей.
— Чехов, Достоевский, Джойс — «Уллис», — последовал ответ.
— «Уллис»? — переспросил Уланов, — Вы хорошо знаете язык?
Заборов едва заметно повел своими прямоугольными плечами.
— «Уллис» довольно труден и для соотечественников писателя. А его у нас почти не переводили, — сказал Уланов. — Переводить его очень трудно.
— Я прилично знаю язык. Моя мать — преподавательница английского языка. Мы читали Джойса вместе с нею, — сказал Заборов.
— Джойс и Чехов — они далеки друг от друга, — сказал Уланов. — Вы не находите?
— О Чехове существует неточное представление, В лучших вещах Чехов жестокий писатель. Он ненавидел ложь о человеке. Жестокий приговор человеку выносит и Джойс. Еще я могу назвать Торнтона Уайлдера. А из советских писателей — Василя Быкова и Безрукова.
— Кого вы назвали? Безруков?.. — Уланов впервые услышал о таком писателе. — Кто это — Безруков? Что у него есть?