Присутствие необычайного — страница 23 из 72

— Не грусти так, Коля! — мягко сказала она. — Мы что-нибудь придумаем. У тебя есть, наверно, дружки. Наверно, и они уезжают куда-нибудь… за границу, в командировку?

Мариам тоже было грустновато — в большей мере из сочувствия к своему расстроенному любовнику. Она, насколько могла, привязалась уже к нему: он был и добр к ней, и послушен, а еще с ним она не скучала, он знал множество неизвестных ей вещей, интересно рассказывал о дальних странах, где побывал, о знаменитых людях, с которыми водил знакомство, смешно порой шутил… Но ей и в голову не приходило, что ради него она может решиться на что-либо более серьезное, чем эти нечастые их встречи, посягнуть на прочное основание ее жизни — свою семью. А их тщательно скрываемая любовь, право же, была совсем неопасной, казалось, ни для ее мужа, ни для сына.

— Ой, что ты, Коля! — воскликнула Мариам. — Миленький!..

Она увидела вдруг, что он плачет, — беззвучно, как бы и и с замечая, что с ним творится, — слезы набухали на редких ресницах, извилисто скатывались по морщинистым щекам, — он был и очень стар, и некрасив в эту минуту. Мариам охватила не жалость, но благодарность.

— Ну не надо, перестань… Ничего же страшного. Мы ведь не навсегда…

— Да, да, конечно… я знаю… прости… — бормотал Уланов.

Она вскинулась и, сидя, потянулась обеими руками, чтобы обнять его, простыня соскользнула с ее тела…

Уланов поднял увлажненный взгляд, в котором расплывались ее небольшие, слегка удлиненные груди, маленький выпуклый живот с двумя светлыми шрамиками на смуглой коже, оставшимися от родов («отметинки Ираклия», — без улыбки объясняла она), и давился сдерживаемыми слезами. Он плакал не от горести расставания, он плакал, в сущности, о себе — он с обостренной, мучающей силой ощущал всю кратковременность своей запоздалой радости. Да разве только этой запоздалой?! Жизнь скупилась уже на радости, и одиночество, болезни, старость начисто отнимали их. В самом восторге его поздней любви дремало, как яд в капсуле, отчаяние, — и ничего не стоило нечаянно раздавить эту хрупкую капсулу.

Мариам дотянулась до Уланова и пригнула его голову к себе под подбородок.

— Мы обязательно будем еще видеться, — утешала она, — да что с тобой? Ты как маленький.

Уланов ткнулся в мягкую ложбинку между ее грудей и бормотал: «Ну да… ничего страшного», вдыхая теплый запах ее тела — тонкую смесь пота и духов. Он чувствовал себя сейчас совсем беспомощным, ничтожным перед тем, что называлось коротким, звенящим, грозным словом «жизнь». Где-то в детстве можно было прибежать с обидой к маме, а куда бежать ему, седому дяде, с жалобой, что у него уходит праздник.

— Ну, ну, ну, вытри глазки… — Мариам была растрогана этим проявлением любви к ней. — Какой ты нервный!

Через несколько минут она уже одевалась, восклицая:

— Боже, я опаздываю!.. Что же ты не одеваешься? Ты выйдешь первый, и ради бога, не ожидай меня, не провожай, уходи!.. Развеселись, пожалуйста, ничего же не случилось такого… Куда девалась моя вторая туфля?.. Ты позвонишь мне на работу… Ах, вот она! Как она оказалась под стулом?!. Одевайся же!

Мариам натянула на длинные ноги колготки, выпрямилась и огладила себя ладонями сверху вниз по талии, по узким бедрам… «Она уже не моя, уже ушедшая», — подумал Уланов.

…По дороге домой он решил — бесповоротно, как ему сперва подумалось, кончить с этой стыдной конспирацией, набраться мужества и расстаться с женой; он, как от боли, охнул, подумав о жене, которая оставалась одинокой, очень немолодой — под пятьдесят — женщиной. Но что же было делать, что делать?! Почему-то Николай Георгиевич не сомневался сейчас в том, что все зависит от его решимости: одно то, что он немедленно убрал бы Мариам из этого ужасного ресторанного буфета, было, как он думал, его решающим козырем (он и не подозревал, что Мариам в общем-то нравилась ее работа и она затосковала бы без своего ежевечернего беспокойного праздника). Ну, а ее детей он согласен был и воспитывать, и любить уже по одному тому, что это ее дети; ее мальчику он, по-видимому, мог бы дать больше, чем родной отец… Но жена, жена! — она не справилась бы с его уходом… Однако было не лучше, казалось ему, жить с ней, уходя мыслями от нее. Да и не хватало уж сил на обман, на хитрости, а главное — на невозможность каждодневно видеть эту другую… Когда Мариам в одних колготках — маленькая, тонкая в талии, в бедрах, ладненькая, искала свою туфельку, она была совсем как юная акробатка в трико, как та давнишняя циркачка. Вот, наконец, он и настиг ее, не забытую, на исходе отпущенных ему дней!.. Настиг с непоправимым опозданием.

ШЕСТАЯ ГЛАВА

1

Ираклий снова встретился с Сашей Хлебниковым в районной библиотеке. Они одновременно подошли к столику, за которым меланхолическая девушка в синем сатиновом халатике выдавала книги, — и узнали друг друга.

…Ираклий пребывал в горестных размышлениях: драматические открытия следовали в его жизни одно за другим, и он чувствовал себя, как пробудившийся от безмятежного сна. Сперва в воскресенье, в прошлом месяце, с отвратительной стороны показали себя его соседи, напавшие на инвалидов войны, а только вчера случайно он убедился в тяжком грехе своей матери! Это было подобно кощунственной катастрофе… Словом, пока он предавался приятным увлечениям, жил в бесконечно далеком, нарядном мире, в котором и пороки выглядели величественно, совершалось с ним рядом нечто низменное и постыдное. Язык не поворачивался назвать своим именем, как назвал бы любой мальчишка во дворе то, что сделалось ему известно о матери. Было больно за отца, почему-то за Наташку, и было страшно за мать.

А произошло все так…

В школе в их классе не состоялось в тот день последнего урока — самого нелюбимого, кстати сказать, урока Ираклия, математики, — заболел преподаватель. Класс распустили по домам (Наташка задержалась — они там что-то репетировали, пели, готовясь к Октябрьскому празднику). И Ираклий вернулся из школы почти на час раньше обычного, довольный, что сможет подольше сегодня почитать для себя. Еще на лестнице он услышал музыку, звучавшую из-за их двери: у матери был выходной, она прибиралась в квартире и, как всегда, когда прибиралась, включила проигрыватель. Сегодня она выбрала Шопена, и Ираклий, стоя перед дверью, тоже послушал одну из этих нетанцевальных, печальных мазурок… От матери вместе с тонкостью ее внешнего облика, с жарким светом темных глаз, с грузинским акцентом он унаследовал и ее любовь к музыке… Дверь он отпер своим ключом, закинул в прихожей кепку на вешалку и остановился у входа в первую комнату, служившую столовой для воскресных обедов (в будни все ели на кухне). Здесь были и остекленный сервант с разноцветными рюмками и сервизом, которые вынимались для гостей, и проигрыватель, и телевизор, и телефон. Мать, сидя на низком пуфике спиной к входной двери, разговаривала с кем-то по телефону. Она даже не обернулась — Шопен заглушил шаги Ираклия, да к тому же она не ждала еще его прихода. И после первых ее фраз он понял, что разговаривала она не с отцом, не с приятельницей и не с кем-нибудь на работе. У нее был особенный голос, с незнакомыми ему интонациями, словно бы искусственно приподнятый, как разговаривают в театре.

— Да, милый, да! Но ты меня совсем не жалеешь. У тебя нет сердца, — услышал Ираклий.

«У кого нет сердца? Кто не жалеет маму?» — он чрезвычайно удивился.

— А мне, по-твоему, легко? Ты совсем не думаешь, как приходится мне. И работа, и дети, и Антон… И я их всех люблю, — неестественно звенел голос матери. — Да, и бедного Антона — он же ни в чем передо мной не виноват… Это я виновата.

«Какой Антон? — Ираклий не сразу уразумел, что речь идет об отце. — Почему он бедный?»

— И тебя, и тебя — очень! — Мать утишила голос, признаваясь в своей любви. — Ты мой Автандил… не в тигровой шкуре, а в твидовом пиджаке.

И она вдруг развеселилась, засмеялась; не отнимая от уха трубки, она долго молча слушала… Мать была в домашнем коротком сарафанчике, и Ираклий видел, как шевелились, будто от щекотки, ее открытые, матово смуглые плечи, а ее свободная левая рука — узкая кисть с перламутровыми клювиками ногтей — поглаживала голую, вытянутую ногу с болтавшейся на пальцах вышитой бисером туфелькой. Кажется, матери было приятно то, что ей говорили на другом конце провода. Но вот она подобрала ногу к пуфику и вся сжалась, точно на нее замахнулись.

— О, не надо, не говори так! — воскликнула она. — Я боюсь, когда ты так говоришь!.. Ты же знаешь, завтра день рождения Наташки. Я не могу завтра, ну никак! Господи!.. Ты в пятницу придешь в «Алмаз». Я буду ждать… Ах, у тебя нет сердца! — повторила она. — До пятницы… Целую, целую… Да, да, да! — и в этом «да, да, да» было что-то такое, что бросило Ираклия в краску.

Мать положила трубку на аппарат, встала и оглянулась…

В первое мгновение Мариам встревожилась за сына — таким было его лицо, пылавшее, как в жару, с несчастными глазами. Потом сообразила: он все слышал!

Секунду-другую они глядели друг на друга, не находя слов, и Мариам первая отвела взгляд.

Ираклий — ее самая большая драгоценность, ее гордость — был уже достаточно взрослым, чтобы она сумела как-нибудь извернуться, обмануть его, и недостаточно взрослым, чтобы она могла перед ним оправдаться, убедить, что она не такая уж преступница. И надо же было, чтобы он вернулся из школы так необычно рано! И как это она не услышала его прихода! Ах, как непростительно она оплошала!.. Если б ее разговор слышал муж, отец Ираклия, Мариам не была бы так унижена в собственном сознании — она слишком хорошо знала своего сына, его чувствительную и доверчивую душу. Все же она попыталась как-то объясниться, пусть даже солгать и ему:

— Из Грузии родственники приехали… Дядя Георгий с дочкой, твоей двоюродной сестрой. Ты их еще никогда не видел.

В поспешности она не придумала ничего лучше.

— Дядя Георгий… с моей сестрой? — переспросил Ираклий. — Они придут к нам?