— воскликнул про себя Уланов. — Кажется, его зовут Ираклием…»
— Случилось что-нибудь?.. Тебя прислала мама? — первой мыслью Уланова было: несчастье с Мариам, семейная беда?.. — Что ты молчишь?
— Мама… ничего… не знает… — запинаясь, выговорил раздельно Ираклий.
«И акцент ее…» — узнал Уланов.
— Она здорова? Ничего не случилось?..
— Она… здорова, — ответил Ираклий. — Ничего не случилось.
Николай Георгиевич обмяк и почувствовал крайнее любопытство: перед ним был, возможно, его пасынок.
— Ф-фу ты!.. А я уж бог знает что подумал. Ну, здравствуй, дружок, рад тебя повидать.
Ираклий не ответил; Уланов засмеялся.
— У тебя такой воинственный вид! Словно ты с вызовом на дуэль… Ну, входи, входи, будем знакомиться. — «Надо расположить его к себе», — подумал он.
— Я вам не дружок. И я не хочу… с вами знакомиться, — сорвался на выкрик Ираклий.
— Вот как! — Николай Георгиевич ничего не понимал. — Почему же не хочешь?
— Потому что вы… вы… — Ираклию словно не хватало воздуха: было трудно, чертовски трудно, глядя прямо в глаза старому уже, поседевшему человеку, бросить в него те оскорбительные слова, которые десятки раз, готовясь к этому походу, твердил про себя Ираклий.
…Его появлению в квартире Уланова предшествовала цепочка обстоятельств. Возвращаясь вечером из школы, спустя три дня после злосчастного телефонного разговора матери, он увидел, как у их дома затормозило такси. Из машины вышла мать, а некто, сопровождавший ее, высунулся в открытую дверцу, прощаясь; он улыбался, помахал рукой. И его профиль показался Ираклию знакомым… Дома, движимый неясной догадкой, Ираклий раскрыл томик повестей, который давно уже валялся на туалетном столике матери. В книжке на глянцевой вкладке был портрет автора. И это оказался тот же профиль: высокий лоб, лысина, нос с горбинкой — портрет Николая Георгиевича Уланова! Стал понятен теперь и интерес матери к сочинениям этого писателя; Ираклию вспомнилось, что и по телефону она обращалась к некоему Коле… Ответ на вопрос: кто он, этот Коля, пришел, таким образом, необычайно легко. Ну, а затем в уличном справочном бюро Ираклий за двадцать копеек получил адрес и телефон «Коли» — Николая Георгиевича, их общего — матери, отца, Наташки и самого Ираклия — главного врага. Зачем понадобился ему этот адрес, Ираклий и себе не мог бы толком объяснить. Но ему не терпелось начать что-то делать — спасать своих любимых!.. Он даже плохо стал спать, а во сне ему виделись пожары, почему-то одни пожары: горели дома, горели города, горел самый воздух, и это было ослепительно и страшно. Ираклий просыпался с колотящимся сердцем и тут же вспоминал «Колю»…
Словно бы повязка спала с его глаз. Все то неустройство, та неладность, что чувствовались ныне в семье, сразу получили объяснение: молчаливость отца, беспокойная торопливость матери, ее виновато-просительные взгляды, которые ловил на себе Ираклий, даже разыгравшаяся вдруг капризность Наташки… Со всей искренностью Ираклий жалел, что вышли из употребления, перестали практиковаться поединки; возвышенные образы людей чести и отваги витали в его неудержимом воображении… Что ж из того, что Пушкин носил древнюю дворянскую фамилию, что Лермонтов вел свою родословную от шотландского рыцаря Лермы, а он, Ираклий, был сыном простого каменщика. И если отец, возможно, не знал достоверно того, что происходило за его спиной — отчего и не вступался за свою честь, это становилось долгом сына… Увы, и у отца и у сына не было не только дуэльных пистолетов, но и мелкокалиберного ружьеца. Да и не стал бы, конечно, их враг — звсего он высталой гений их семьи — стреляться с Ираклием, пятнадцатилетним мальчишкой, скорее вил бы его за дверь. Более современным способом наказать бесчестного человека — сделать ему «темную», подкараулить в подъезде и вздуть как следует, — что не так уж редко случалось в их районе. Но, во-первых, это было трудно проделать в одиночку, а чтобы вовлечь в рискованное предприятие товарищей, понадобилось бы раскрыть им семейную тайну. Во-вторых, и в-главных, — это было грязно, неблагородно: напасть из засады, в темноте, не дав возможности защищаться.
На другой день, после телефонного разговора матери с «Колей», праздновалось в семье восьмилетие Наташки. Пришли гости и к ней — такие же малышки, и к родителям — сослуживцы матери, кто-то из отцовской бригады. Отец, чего с ним никогда раньше не случалось, много выпил, и Ираклий впервые увидел отца слабо державшимся на ногах, жалким и не шумным по-пьяному, нет, а наоборот, необычно присмиревшим, словно бы устыженным. Отец тихонько сидел в уголке, меняя пластинки на проигрывателе, и растерянно, невыносимо растерянно досматривал оттуда на танцевавших. А когда гости разошлись, он невнятно, непослушным языком стал просить у матери прощения — он п р о с и л п р о щ е н и я! — и такого Ираклий уже не смог слышать… Мать тоже была расстроена, повела отца спать, тот упирался, хотя чуть не падал, и все плел свое: «Ты меня, если что… если я слово какое сказал, ты меня не казни… я без тебя…»
Ираклий был полон тяжелого чувства, похожего на предгрозовое ожидание… Как странно, будто в слепоте, как неправильно, и жестоко, и неразумно вели себя люди! И как они сами страдали от этого!.. Жизнь — с какой стороны ни взгляни — оказывалась не укатанной человечеством дорогой, уставленной предостерегающими знаками: «впереди крутой поворот», «впереди объезд», «скорость не выше…» И никакие предупреждения не уберегали от опасных встреч, от гибельных аварий. Ираклий был словно бы отуманен тоской, несправедливостью, стыдной жалостью к отцу, к матери, жаждой возмездия. И то, что вчера еще виделось ему бессмысленным или неисполнимым, приобрело обязательность, пусть тоже неразумную в этом неразумном мире. Надо было идти к этому «Коле», а там пусть будет, что будет!.. Ираклий не додумывал развития событий, да и что можно было додумать?! Если б он держал в руке пистолет, он, вероятно, пустил бы его в дело. Пригодился бы и отточенный кинжал или, на крайний случай, охотничий нож. Но и охотничьего ножа он не имел. А его перочинный ножик явно не годился для серьезного дела.
Ираклий лежал в их общей с Наташкой комнате, устремив открытые глаза в затененный потолок. Тихо посапывала в крепком сне Наташка, утомленная радостями миновавшего «дня рождения», обложившись полученными подарками: куклами, плюшевыми зверятами, книжками с картинками… «А там пусть будет, что будет, — твердил про себя Ираклий, укрепляясь в своей решимости. — В самом «мирном» случае «Коля» получит от него пощечину — да, именно так — пощечину! И, потирая битую щеку, «Коля» будет «помалкивать в тряпочку», — воображал с мрачным удовлетворением Ираклий. Вариант с пощечиной представлялся ему наилучшим: не хотелось, чтоб о происшествии узнал отец. А мать, если и дознается от «Коли» об оплеухе, тоже, разумеется, будет молчать.
…Уланов ждал ответа юного гостя. И Ираклий переступил вставшую перед ним невидимую преграду.
— Потому что вы… — память ему подсказала оставшееся от школы классическое «бесчестный соблазнитель». Но это было ужасно старомодно, а все другое, заранее приготовленное, испарилось из головы. И Ираклий, как в дурмане, повторял: — …вы бесчестный соблазнитель. — Его бросило в жар, так это звучало нелепо, неуместно, даже смешно. И он попытался поправиться: — Вы аморальный… — это тоже было не то, не то… — Вы пошлый, грязный человек… в своих книгах вы такой благородный, а на самом деле… вы испортили нам жизнь.
— Да погоди ты… Ты же ничего не знаешь, не понимаешь… — Уланов никак не мог собраться с мыслями.
«Боже, как хорош этот мальчик, — пронеслось у него в голове, — весь в мать…» Ираклий действительно был сейчас хорош: темные глаза расширились в гневе, золотисто блистая на побледневшем лице.
— Погоди ты… Дорогой мой мальчик! — воскликнул он.
— Не смейте меня так называть! Я вам никакой не дорогой! — срываясь на детский альт, крикнул Ираклий.
— Пойдем ко мне, поговорим. — Уланов сам был близок к отчаянию.
— Нам не о чем говорить, — крикнул Ираклий. — Имейте в виду, запомните. Если вы не оставите в покое мою мать, я вас убью… Убью — вы слышите! И пусть что будет… Я найду пистолет, есть у моего товарища… Имейте в виду. И не смейте больше нам звонить, — Ираклий задохнулся и умолк на мгновение. — И знайте, знайте: это стыдно поступать, как вы…
Он попятился на шаг к двери.
— Мама ничего не знает и не должна знать, что я был у вас… Понятно вам? И запомните, что я сказал… Я достану пистолет у моего друга… — Сейчас он был убежден, что у Хлебникова настоящее оружие и тот ему не откажет. — И я вас убью, так и знайте.
Он резко повернулся и вышел. Ему хотелось бежать, но он удержался. Находясь уже за дверью, он громко проговорил:
— Негодяй!
Это заменило пощечину, которую Ираклий так и не смог дать. Все же это было невозможно, немыслимо: ударить старика по морщинистому лицу.
СЕДЬМАЯ ГЛАВА
Хлебников ожидал приговора.
Он был один сейчас в этой голой комнате с забранным решеткой окном, не считая, конечно, милиционера, сидевшего у выхода. Но присутствие конвойного, обычное с недавних пор, почти уже не ощущалось Хлебниковым как нечто постороннее. Он устал, он очень устал, как после восхождения на крутую гору, где каждый шаг давался с жестокими усилиями и на каждом шагу грозила опасность сорваться. Наверное, еще утром сегодня он мог сказать обо всем правду и, следовательно, как-то защищаться, ему было предоставлено последнее слово, он мог раскаиваться, просить о снисхождении… И он ничего не сделал в свою защиту, у него были для этого резоны. Теперь ничто уже не могло его спасти. Ныне он приблизился к своей высоте вплотную. И странно: он и впрямь ощущал себя, как в разреженном воздухе высоты, — часто, неглубоко дышал и не мог надышаться. Это было искаженное, какое-то дикое чувство свободы — в зарешеченной комнате…
В сущности, он знал, на что шел, и он даже не особенно раздумывал сейчас насчет того, сколько ему отмерят наказания, вероятно, оно будет строгим, может быть, самым строгим. Что же? — он понимал это и раньше… Позади остались и удивление перед самим собой, сходное с пробуждением от долгого блаженного сна, и пересмотр, неоднократный, дотошный, в подробностях всего, что привело в эти масляно бликовавшие стены, скудно освещенные единственной свисавшей с потолка лампочкой, и попытки утвердить себя в готовности к новым, не кончающимся испытаниям, и попытки утешения: «везде есть люди», «везде есть жизнь». Он как бы вбивал в себя эти мысли — глубже, глубже!.. За высотой, достигнутой им, следовало нечто более трудное: он догадывался: спуск — спуск в полную тьму. Но, как из отдаления, звучал ему с покинутого берега голос: «Ты не мог поступить иначе, ты должен, должен был сделать так, как сделал». Покинутый берег никогда еще не казался ему таким счастливым… Но и сквозь душевное изнеможение Хлебников в этот час прощания с ним — счастливым, странно гордился тем, что на пределе сил он пересилил себя или чего не сказал о плохом отношении Роберта Юльевича к Катерине, чтобы не навести подозрений на нее.