Еще не так давно до последних событий: убийства и ареста, Лариса — эта неожиданная подружка с «того» берега, тоже навсегда уже потерянная для него, спросила, что он — такой радетель за других — хочет для себя самого, только для себя? Он затруднился ответить, буркнул что-то первое пришедшее на язык. А теперь вот, когда он всего лишился, оказалось, что свое каждодневное: завод, труд, товарищи, книги, даже шумная теснота в заводской столовой в перерыв — бесконечно ему дорого, — этого он и хотел бы для себя навсегда. Как-то Лариса сказала, что он плохо кончит, — откуда она могла знать? Тогда ему показалось, что она шутила. Однако он действительно плохо кончал, совсем плохо… Но кончал не как раб своей судьбы, а как ее хозяин. «Придет ли она хотя бы проститься?» — подумал Александр. Нет, не надо, чтобы она приходила. Вот Егор Филиппович приехал — не смог не приехать, но и ему лучше было не приезжать… Ведь ни ему, ни Ларисе Александр не имел права сказать всей правды… И это было самое трудное — он оставался один! Порой, чтобы не проговориться, он принимался убеждать себя самого в том, что и вправду все случилось точно, как он показывал на допросах: «Выпили, повздорили, подвернулся под руку этот проклятый топорик…» Могло же быть и так, могло же!..
Александр неподвижно смотрел в зарешеченное окно. Там по стеклам струилась, капельно поблескивая, вода — кажется, пошел дождь, и едва виднелись коралловые маячные огни на башнях площади Восстания. Проплывали черные бесформенные пятна, шумела оттепель, раздался громкий плеск, вспыхнул и погас короткий, как у падающей звезды, свет фар развернувшейся во дворе машины. Александр смотрел, видел и словно бы не понимал: происходило что-то фантастическое, и самым непонятным было то, что он сидел здесь — наедине с конвоиром, как со своей судьбой… Перед Александром встало его детство, обрывочно прошло далекое…
Вспомнилось, как в такую же вот январскую ростепель он, Сашка Хлебников, второклассник, добирался из школы домой. Тоже лил дождь, и уши были наполнены ровным плещущим шумом. Он до нитки промок; в стареньких сапожках чавкало, он трясся от озноба и от страха, не узнавая родной улицы. Темень наступила непроглядная, но живая, шумливая, непрестанно секущая по лицу, и в ней, ничего не освещая, туманно светились чьи-то оконца. Он совершенно потерялся и уже не знал, где тут изба соседей Игнатьевых, где Миловановы, где амбар Трошкиных… Алешка Трошкин! Где он был? — неверный дружок, сбежавший тогда из школы со спевки, — сидел в тепле и уплетал простоквашу с картошкой. А он, Сашка, на каждом шагу спотыкался, скользил, проваливался в ледяные озерца… За прошлую рождественскую неделю, снега навалило до оконных наличников; конуру Вулкана во дворе пришлось откапывать. И все это зимнее изобилие исходило в тот вечер студеными ручьями, в которых — не дай бог! — можно было захлебнуться.
Почти что наугад Сашка нашарил железную скобу на двери своей избы… Потом Катерина, суетясь и покрикивая: «Стой на месте… повернись, что стоишь, как столб… подыми руки!», долго возилась с ним, сдирала набухшее водой пальтецо, рубашку и, закутав в тулупчик, повела в баньку, чтоб не простыл, как раз была суббота, банный день.
А когда он ночью проснулся в своей постели, то увидел низко наклонившееся к нему лицо Катерины, чуть светящиеся в густом сумраке ее глаза, ощутил на лбу ее твердую, теплую ладонь. Катерина пришла проведать, не захворал ли он?..
Александр тихонько застонал — его тело припомнило в это мгновенье и тот жаркий парной воздух их домашней баньки, милый, горький запах намокших березовых веников, скользкий в мыльной воде пол под босыми ступнями, горячий полок и эту материнскую руку…
«Ах, Катя, Катерина! где ты? что с тобой сейчас, моя названая мать, мое самое большое несчастье! Катерина — несчастье?.. Как, почему такое случилось?» — спросил он себя.
Егор Филиппович со старшей дочерью Настей и с внучкой Людочкой, гостившей у них, приехали в Москву, когда отца Людочки, театрального администратора Роберта Юльевича Сутеева, уже похоронили. А ее мать Катерину вскоре по их приезде увезли в больницу; Саша Хлебников, славный, родной Саша, был арестован по обвинению в убийстве. И все трое надолго остались в Москве, в опустевшей квартире Сутеевых, где каждая вещь — кашемировый платок Катерины, брошенный на кресло, пальто Роберта Юльевича, висевшее в передней, — напоминали о страшной беде.
Катерину трудно было узнать — так она исхудала, постарела. Но в первые минуты впечатления психически больной она не произвела: она всех узнала и долго не отпускала от себя свою Людочку, тискала, обцеловывала с такой жадностью, что девочка стала вырываться и, наконец, расплакалась. Раньше, чем взрослые, она почуяла, видимо, то, что и впрямь могло устрашить.
Странным показалось, правда, что при встрече Катерина и словом не обмолвилась о гибели мужа. Ничего в эти первые минуты никто не сказал и о том, что не так давно она освободилась из заключения в колонии. Катерина принялась тут же расспрашивать — беспорядочно, не дожидаясь ответа, про Настину семью, про племянников, которые в этом году кончали школу, про деревенские новости, про соседей, кто там к кому сватается, кто разводится. Она словно бы пыталась отдалить разговор о главном и боялась неизбежных расспросов. Суетливо, с поспешностью она стала собирать на стол, метнулась на кухню, зажарила яичницу, разложила на тарелках гостинцы: сало, пшеничные коржики с маком, моченые яблоки. Самый ее облик вызывал стеснительное чувство: и сказать неудобно и не подивиться нельзя. Ей бы полагался траур, что-нибудь темное, скорбное, а она вырядилась, как на праздник. Атласное платье ядовито-зеленого цвета — старенькое, «выходное», Настя еще помнила его — висело теперь на ней, как на «плечиках»; Катерина всегда была неполной на зависть толстенькой и в девушках Насте. А ныне от нее остались, как говорится, кожа да кости. На ее пустой, плоской груди повисла, оттягивая материю, большая стеклянная брошь «под рубин», жилистую шею обвивала черная «бархотка». И совсем уж нехорошо было видеть на костистом, обтянутом восковой кожей лице небрежно, наспех намазанные малиновой помадой губы. Кажется, Катерина ждала какого-то гостя?..
Егор Филиппович словно бы просительно — голова его слегка тряслась — смотрел на младшую дочь и осторожно погладил по угловатому плечу. Вытряхнув из пачки «Беломора» папироску, он с таким сосредоточенным усердием разминал ее своими большими железными пальцами, что та лопнула и табак просыпался. Настя, обнимая Катерину, разрыдалась в голос и, глядя на нее, всхлипывала и утирала ладонью глаза.
Затем выяснилось, что Катерина и в самом деле ждала… И не кого другого, а Роберта Юльевича — мужа, убитого и уже закопанного, для него она и приукрасилась.
Все сидели за столом, пили чай, когда вдруг она проговорила:
— Робик должен со дня на день… Он повышение получил: в министерстве теперь работает, в командировке он… Задержался по делам… — и с опаской в запавших глазах: «Вы, может быть, не верите мне?» — она оглядела всех.
Ей ответило испуганное молчание. Только Людочка чмокала, слизывая с ложечки варенье.
— Соскучилась по папке, Людочка? — ненатурально-высоким голосом спросила Катерина. — Скоро уже, скоро его увидишь. Может, сегодня уже…
Она с усилием улыбнулась дочке.
— Не знаю, как там у них называется: управление, отдел… Начальником он… — продолжала она торопясь, словно боялась, что ее остановят. — И, само собой, большая ответственность… Разные заседания.
Настя растерянно покивала.
— Ну да, ну да… — отозвалась она и оглянулась на отца.
У Егора Филипповича дотлевала в пальцах папироска. Он позабыл о ней, и запахло горелой бумагой мундштука.
А Катерина заговорила и о Сашке Хлебникове, пожаловалась, что стал редко заглядывать.
— Верно, дел у парня хватает, взялся за ум, готовится в техникум при заводе. Парень башковитый, сами знаете. Вот погодите: инженером станет наш Сашка…
— Ну да, ну да, — повторяла, как завороженная, Настя.
Катерина вдруг примолкла — какая-то новая мысль пришла ей в голову. И безмолвие за столом длилось и длилось, пока Людочка опять не заплакала. Мать потянулась к ней, обхватила за хрупкие плечи… И будто лучик света мелькнул во мраке, усталым, виноватым голосом она проговорила:
— Вот, Людочка, какая у тебя мамка сделалась…
Позднее, убирая посуду, она вполне разумно, хотя и с неохотой, отвечала на расспросы Насти о ее жизни в колонии: «Скучала ужасно… А так ничего, привыкла…», «Товарки попались хорошие, сочувствовали…», «Работала в швейной мастерской…», «Кино крутили каждую неделю». Уклонилась она только от ответа на вопрос Насти: «За что ж тебя, Катенька, за какой грех? Мы в ум не могли взять. Ты ж у нас всегда такая… достойная была. А может, оговорили тебя?» «За дело», — с усмешливым, неизъяснимым выражением ответила Катерина. Хуже помнила она все случившееся после ее возвращения — тут пошла путаница. Сперва выходило так, что на вокзале ее никто не встретил, потом она сказала, что домой отвез ее на такси Саша; мужа дома не оказалось, неожиданно и он появился в ее рассказе… Она стояла посреди комнаты с тарелкой в руке, и лицо ее исказилось страдальческим напряжением — она силилась вспомнить, рука опустилась, Настя успела подхватить тарелку.
— Ну, обнялись, расцеловались… — выговорила неуверенно Катерина. — Выпивать он стал много, это верно… А я к вам хотела поехать. За Людочкой…
И она умолкла. Ничего решительно не смогла она сказать, что и как произошло в вечер убийства. Она обо всем том забыла — попросту начисто забыла! Казалось, она и сама чувствовала необъяснимый провал в своей памяти, нечто подобное пропасти, внезапно разверзшейся под ногами. Ничего не помнила она ни о смерти мужа, ни о его похоронах. Она умоляюще, жалко смотрела на сестру, на отца, словно у них спрашивала, что же такое произошло? А вскоре ее охватила странная сонливость, движения замедлились, голова поникла — она засыпала на ходу…