и в ней, как кошки.
— Поспи, Саша, ты не кипятись, — сказала девочка своим нежным альтом.
— Ему надо горячий чай. Всем вам надо горячий чай, — проговорил молчавший до этой минуты Бергманис, — спички у вас нет, спички у меня есть.
Он плохо, с акцентом говорил по-русски. Саша услышал его — разомкнул веки и рывком приподнялся:
— Немец! — вскрикнул мальчик. — А вы что же?.. Это немец! Огонь!
И Саша опять повалился на спину. Он попытался лежа прицелиться из нагана, и его рука с непомерно тяжелым для нее оружием заходила из стороны в сторону.
— Огонь!.. Огонь!.. — в страдании от своей немощи неистово командовал Саша.
Взлохмаченная голова его приподнималась и падала. Он попробовал было помочь себе левой рукой и ухватил наган обеими руками. Но тут пальцы его разжались и наган выскользнул.
— Бедный мальчик… Эта сволочь фашисты, СС, — сказал Бергманис.
Оба — Горобов и Бергманис — провели в подвале всю ночь, пока не улеглась пурга и можно было идти выполнять задание. С немалым трудом удалось успокоить Сашу, а точнее, так и не удалось: он очень ослабел, бредил, бормотал что-то, выделялись лишь отдельные слова: «рыбалка», «я пойду, пустите», «жарко мне… купнемся», — замолкал на недолгие минуты и вновь сыпал страшной руганью своим игольчато-острым фальцетом.
До Саши ничего, видно, не дошло из того, что в утешение детям рассказывал Горобов. Больше двух месяцев, с декабря, они прожили, как кроты, во тьме, выбираясь только по ночам, чтобы порыться в пустых огородах — не отыщется ли мороженой картофелины, брюквы, свеколки, чтобы раздобыть корма и для телка — сенца, — и вслушивались в далекие орудийные вздохи. Иногда над их головами в непроглядном небе гудели самолеты: наши — ровно, как жуки, немецкие словно бы постанывали в полете, и дети поспешно уползали в свою яму. Горобов первый рассказал им, что наши отогнали врага от Москвы, что Красная Армия недалеко и что скоро они смогут смело выйти на дневной свет.
Бергманис разжег у выхода костерик — тут нашелся рассохшийся на дощечки бочонок, — поставил на огонь чугунок со снегом, отогнул угол задеревеневшей занавески, выпуская дым. Но это плохо помогло, и яма наполнилась дымом — ветер порывами загонял его обратно. Стали слезиться глаза, раскашлялась Анюта, хрипел и кашлял, задыхаясь, Саша, замычал телок, вскочил на тонкие ножки, заскакал… И как только вода в чугунке нагрелась, костерок пришлось загасить.
Разведчики оставили детям сахар и несколько черных сухарей — все, что имели сами. Один из мальцов — худющий, с глазами, провалившимися в черноту глазниц, напомнил Горобову о патронах. Но патроны для винтовок, которыми были вооружены разведчики, не подходили для нагана. Малец попросил тогда гранату: «Лимонки не пожаднитесь, у вас их вот сколько!..»
— Гранату — нет, нельзя, сам можешь себя бах-бах! — сказал Бергманис.
И это было справедливо: дети, всего вероятнее, подорвались бы сами.
— Ну, держись, ребятки! — сказал на прощанье Горобов. — Недолго вам осталось. Скоро уже… — как мог твердо, пообещал он.
Но ребята не слишком, кажется, поверили ему, промолчали. Саша так и не пришел в сознание, странно, страдальчески охал и непрерывно почесывался.
— Вошки, — сказала нежным голосом Анютка.
Она возилась около него, обтирала ему губы тряпицей, смоченной в воде, прикладывала тряпицу к голове, И строго добавила на прощанье:
— Не выживет он, когда не придете скоро.
…В очистившемся, но еще темноватом небе меркли редкие звезды, было тихо, мертво и зябко. Улегшийся нетронутый снег волнообразно простирался до туманного горизонта. Горобов и Бергманис очень медленно спускались к реке, коленями, а порой и животами пробиваясь сквозь сыпучую, пышную преграду. К рассвету им надлежало выйти к мосту и там залечь.
— Жалко — герой ребята… Им доктора надо, — отдуваясь, отирая рукавицей пот, проговорил Бергманис. — Банька горячий надо.
— А ты бы помолчал, — зло сказал Горобов. — Нам скрытно надо.
Он был объят чувством своей вины… Хотя в чем, собственно, повинен был он — сельский кузнец, мастер полезного дела, уважаемый в округе человек? Или в чем провинился жалостливый Бергманис, тоже, видно, сильный работник, колхозный рыбак из латышского приморскою поселка Абшуциемс?
Потом Горобов и Бергманис лежали на берегу в полузасыпанной воронке, и тут же из-под снега торчала чья-то нога в сером армейском валенке — туловище было погребено метелью… В задачу разведчиков входило наблюдение за видневшимся вдалеке железнодорожным мостом, белым от инея, будто отпечатанным на синьке. Покамест там не замечалось никакого движения.
— После война мой два малчика… бе-до-вые, — старательно выговорил Бергманис новое для него русское слово, — Петер и Андрюша, в школу пойдут… — Он все время думал о своих сыновьях.
— После война, после война, — с раздражением отозвался Горобов. — До «после война» дожить надо.
Он не мог отвязаться от мысли о мальчике, умиравшем сейчас в черной норе на соломе, кишащей вшами. И странное сознание, что и он почему-то должен держать ответ за такое небывалое несчастье, не покидало его в этой снежной могиле. А когда на мосту показались немецкие танки, покрашенные для маскировки, — белые лязгающие призраки, он с трудом удержался, чтобы не открыть по ним стрельбу, — бесполезную, конечно… Добираться до своей части разведчикам пришлось другой дорогой: немцы контратаковали и бригада была брошена на опасный участок. Батальон Горобова и Бергманиса дважды схватывался врукопашную. И Горобов за этот бой получил медаль на ленточке с голубыми полосками — «За отвагу».
Доложил он тогда же об этих детях и политруку роты, просил помощи для них, но что политрук и более высокое начальство могло в тех обстоятельствах сделать для ребят.
С войны Егор Филиппович вернулся в начале 45-го, еще до полной победы, — он был ранен и комиссован, уволен в запас. В родном селе, на низком берегу заледенелой Случи, он нашел только стариков и старух, были еще дети-сироты; жены он не застал в живых — не дождалась его, может, от тоски, от голода, от страха. Да и, самого села, в сущности, уже не существовало: немцы сожгли, когда бежали. Случайно уцелела его изба — одна из четырех, окраинных. А в ней ютились две его малолетние: Катерина и Настя, еще их подружки, две дочки учительницы, застреленной немцами, и мальчуган, отец которого, вдовец, погиб в партизанском отряде. Егор Филиппович протопил избу, потом разогрел две банки тушенки — их он сберег в своем «сидоре» до дома, достал селедку из сухого пайка, высыпал на блюдце горку сахара, выложил на стол черные сухари, называвшиеся почему-то галетами. И дети сделались серьезными и молчаливыми, завидев это небывалое угощение… Боже, какие они все были грязные, худые, голуболицые от слабости, а мальчишка — его тоже звали Егором — в струпьях, в цинге; он кривился от боли, когда ел, и в черствой армейской галете остался его выпавший зуб.
В тот же вечер Егор Филиппович сильно напился — поминал свое село, каким оно было, когда он уходил в солнечный, пыльный июльский полдень 41-го, поминал не вернувшихся с войны друзей. Пил с односельчанами, пил и оставшись наедине с бутылью самогона, горюя о жене, размазывал кулаком по щетинистому лицу слезы, глухо рычал от боли и то задремывал, то вскидывался и лил в себя мутную, злую жидкость. А из углов, попрятавшись в тени, забравшись на печь, боязливо поглядывали на него — пьяного, страшного — дети…
Вернулся Егор Филиппович домой, можно сказать, другим человеком. Внешне он изменился мало — нерослый, плотный, борцовского сложения, с темным, как у цыгана, лицом, опаленным еще в юности, в кузне, он был телесно и здоров, и силен, хотя ему перешло уже за сорок пять. Однако односельчане как бы не узнавали его — это был, конечно, он, их давний земляк, и словно бы не он.
В довоенные годы Егор Филиппович слыл компанейским мужиком, даже гулякой, даже веселым буяном во хмелю, ничего, казалось, не принимавшим близко к сердцу, а времена были суровые, дела вокруг творились серьезные… И, пожалуй, лишь одна приметная черта выделяла Егора Филипповича из его обычной застольной компании: он со школы пристрастился к чтению романов. Читал Жюля Верна, Майн Рида, Дефо, с неожиданным удовольствием прочитал «Первую любовь» Тургенева, «Записки охотника». И старый писатель Иван Сергеевич Тургенев поместился среди лучших людей, встреченных в жизни. Были этими лучшими сосед Егора Филипповича, с юности его дружок, Ванюшка Хлебников, с которым в последние предвоенные годы он работал в мастерской МТС, отец Сашки Хлебникова, храбрец, награжденный двумя орденами Славы; попал в лучшие и одинокий строгий старик, в прошлом председатель комбеда, боец революции, главный в свое время организатор колхоза; был лучшим и дьячок сельской церквушки, ставший впоследствии счетоводом в колхозной конторе, — честнейшая личность и к тому же любитель пения, и церковного, и светского. На войне к ним, лучшим, прибавились другие, и в том числе комбат, немолодой капитан-лейтенант, балтийский моряк, под командой которого Егор Горобов воевал в самые тяжелые годы. Бывший служитель культа и командир батальона морской пехоты в разное время, на разных фронтах сложили свои головы, погиб в антифашистском подполье, в год оккупации, старый предкомбеда. Уже в послевоенную пору умер от ран Ванюша Хлебников.
А он, Егор Горобов, уцелел, хотя и не считал себя лучшим. Но его будто обратили на войне в новую веру… Пил он по возвращении домой, и на следующий день, и на третий, а выспавшись и протрезвев, пошел по своему опустошенному селу собирать сирот…
Вскорости наступило время, когда за стол в его избе садилось уже больше полутора десятка едоков в возрасте от шести-семи до десяти — двенадцати. И когда Егор Филиппович усаживался во главе большого, чисто выскобленного стола (это старалась его младшая, Катерина) и смотрел, как пацаны в латаных рубахах неумело, вкривь и вкось ножницами постриженные (тоже дело рук Катерины, его первой помощницы), вычерпывают из мисок все до донышка, он испытывал не определимое одним словом ощущение. Больше всего оно походило на недолгое сиюминутное ощущение покоя: вот едят ребята, едят, набираются сил, живут… Он вовсе не был умилен, да и для умиления не нашлось бы оснований. У этих ребят угадывались и жадность, и завистливость; одни были подавлены, замкнуты, другие не в меру обидчивы или злы; он видел, как за столом они заглядывали в чужие миски: не досталось ли кому бо́льшей порции; случалось, что старшие норовили охмурить маленьких, забирали их куски (что, впрочем, удавалось не часто благодаря бдительности той же Катерины). Но они слишком уж наголодались — он это тоже знал, — и в этом он, как и все другие, начальники и не начальники, тоже был повинен…