Присутствие необычайного — страница 4 из 72

И все это говорилось в тюрьме, говорилось молодым человеком, над которым висело страшное обвинение… Увлекшись разговором, он словно бы позабыл об этом.

— Новые обои — вещь приятная, красивая, но случается, что они противоречат… — заключил Хлебников.

— Что это вы? — подивился адвокат. — Какое же это противоречие — новые обои? Семья радуется…

— Бывает такая семья, что лучше б ее не было.

Последние слова вырвались у Хлебникова, и адвокат почуял в них что-то личное. Вероятно, здесь, в этом  с е м е й н о м  направлении, и надо было искать объяснение совершившегося.

— Какие же это семьи? Вы знаете их? — немедленно поинтересовался адвокат.

И Хлебников тут же замкнулся — промолчал, пожал плечами. Кажется, он испугался, что может проговориться.

— Встречались разные, — неопределенно ответил он.

На расспросы, где и как прошло его детство, он отвечал почему-то скупо. Он рано осиротел: отец его вернулся с войны инвалидом, несколько лет проболел, и сын, Саша Хлебников, родился незадолго до его смерти; вскоре умерла мать. Саша с младенчества жил у чужих людей, в семье соседа, вот и все, что удалось адвокату вызнать… Появление конвоира, пришедшего за подследственным, доставило тому заметное облегчение. Торопливо попрощавшись с адвокатом, он пошел, заложив за спину великоватые по сравнению с небольшим телом, мосластые рабочие руки.

Так же упорно уклонился он от расспросов, касавшихся его знакомства с убитым Сутеевым, театральным администратором. Заслуживало, конечно, внимания то, что жена Сутеева, Катерина Егоровна, и Хлебников были родом из одного села, больше того, она происходила из семьи, приютившей маленького Хлебникова. Но он опять-таки ничего не хотел говорить о том, как позднее, в Москве, когда Катерина Егоровна была уже замужем, относился он к ее семейству. «Заходил иногда, больше в праздники, хоккей смотрели по телевизору, девочку ее, Людочку, в зоопарк раза два водил… — отделывался он краткой информацией. — Об их семейной жизни ничего показать не имею».

Так, оттаивая душой в разговорах на высокие темы, Хлебников, как только речь приближалась к его преступлению, тотчас уходил в себя, прячась за одними и теми же, малозначащими фразами: «Поспорили мы в тот раз насчет футбола… Выпили и, слово за слово, поругались… Не помню, как схватил секач, топорик такой, им мясо разделывают». Он, казалось, тупел, и его взгляд становился невидящим.

— Вы должны усвоить, — в одно из свиданий сказал ему адвокат, — что, скрывая от меня более серьезные, чем пьяная ссора, мотивы… а я склонен предположить, что у вас не могло их не быть, вы чрезвычайно затрудняете мою задачу. От меня у вас не должно быть никаких тайн — это в ваших же интересах и в интересах правосудия.

— Мотивы? Да нет, какие мотивы? — Хлебников усмехнулся — не то чтобы злобно, а невесело. — Я на его руки… на руки смотреть не мог — мягкие, как тесто, и все в цыплячьем пуху.

— Убили потому, что вам руки не понравились? Ну знаете… — Адвокат не усидел на стуле и встал.

— Про руки я между прочим, — сказал Хлебников.

Потеряв терпение, адвокат возвысил голос:

— Вы сознаете, что человека убили? Мучает это вас когда-нибудь? Лишили человека жизни, чего никто не может вернуть. Осиротили несчастную Людочку. Из-за какого-то вздора, из-за футбола, в пьяной ссоре… Сознаете вы все это?

— Сознаю, — был тихий ответ.

— Вы хоть раскаиваетесь в том, что совершили?

— Раскаиваюсь, само собой, — вяло проговорил Хлебников. — Да теперь не поправишь.

«Нет, нисколько он не раскаивается, — подумал адвокат. — Что это — жестокосердие? А с другой стороны, он идеалист, верящий в силу добра, в любовь. Неразрешимая психологическая загадка!» Адвокат и думал в тех выражениях, которые по старинке в духе классиков адвокатуры употреблял в своих судебных речах.

— Не забудьте сказать на суде о раскаянии, о чистосердечном, — все же посоветовал он. — Вам будет дано последнее слово. Подготовьтесь к нему, дабы суд поверил в вашу искренность.

— Да, спасибо, я постараюсь, — пообещал Хлебников.

— Только раскаяние может еще облегчить вашу участь, — сказал адвокат.

— Я понимаю, спасибо. — Хлебников был вежлив, но словно бы не слишком уверовал в этот полезный совет.

И как раз во время защитительной речи адвоката он не сдержался. Это случилось, когда тот, стремясь добиться для него снисхождения, стал распространяться о его раннем сиротстве, о том, что рос он в чужой семье, без родительской ласки и что это, естественно, ожесточило его натуру. Хлебников, слушая, поеживался, как в ознобе. И вдруг сорвался, перебил адвоката:

— Не отличали они меня от своих, от других… — вскочил и выкрикнул он — на одном тюфяке по двое спали, одну кашу ели!..

— Подсудимый, садитесь и замолчите! — остановил его судья..

— В школу меня батя сам отвел, то есть дядя Егор, — сказал еще Хлебников и послушно сел.

Он умолк, но когда защитник после некоторой паузы возобновил свои заготовленные рассуждения о преимуществе воспитания в родной семье, он вновь встал, да так стремительно, что и милиционеры забеспокоились.

— Простите, гражданин судья! — Хлебников неожиданно, как в полемическом азарте, даже словно бы повеселел, — я хочу, сказать, что родная семья при всех преимуществах — кто же их станет отрицать? — родная семья имеет существенный минус. Да, да, она воспитывает в человеке сознание своей исключительности, совсем не полезное, избранности. Бывает, что человек вступает в жизнь неподготовленным, особенно если он единственный ребенок в семье…

— Что, что? — судья, надо сказать, опешил.

— Видите ли, — заговорил Хлебников как бы и не со скамьи подсудимых, а выступая на общественном диспуте, — впоследствии это сознание избранности может привести ко многим разочарованиям.

— Садитесь, я сказал! — строго прервал его судья. — И подумайте лучше о себе.

— Ох, простите! — Хлебников спохватился. — Я забыл…

И, уже сидя, он пробормотал, но довольно внятно:

— А дневник мой школьный подписывала Катя.

Его лицо исказилось, как бывает, когда человек удерживает слезы, — он закусил губу.

Заплакали в зале — явственно послышалось всхлипывание; женщина, одна из свидетельниц, залепетала сквозь плач: «Сгубил себя малец… Сгубил, сгубил…» «Вот она — водочка!.. — откликнулся другой женский голос, — запретить ее надо, совсем!» И председатель суда постучал по столу карандашом. А Уланов подумал, что едва ли не все здесь сейчас — как ни удивительно! — объяты равным сочувствием и к убитому, и к убийце, словно и тот и другой являются жертвами одной злой силы — неуправляемой судьбы. Может быть, и Хлебникова мучает ужас перед совершившимся, и вся его манера держаться говорит лишь о его мужестве. В самом деле, юноша он, видимо, незаурядный (Уланову он даже более чем понравился в их давней встрече на собрании заводского литкружка), ходил в передовиках-общественниках, о чем говорила его комсомольская характеристика… А стоило ему только немного опериться, встать на ноги, как его постиг страшный удар — тот, что он нанес другому и гибельнее которого для него самого трудно было вообразить, удар, поразивший сразу двоих.

…Адвокат защелкнул замочки портфеля и приподнял этот дерматиновой мешок, взвешивая, не очень ли тяжел? Но уходить не спешил, хотя тоже устал и проголодался — с утра ничего не ел. Он очень уж досадовал на своего подзащитного — надо же было предстать перед судом таким закоренелым злодеем. Теперь не оставалось сомнений, что приговор будет вынесен по всей строгости. И адвокат обижался — не на суд, а на Хлебникова, будто тот подвел его, обманул.

— Простите, Борис Витальевич! — и впрямь чувствуя себя виноватым, проговорил Хлебников, перегнувшись через барьерчик.

— Что прощать? — буркнул адвокат. — У суда надо было просить.

— Позабыл я…

— Ах, вот как! Попросить о снисхождении позабыли?

Конвоиры терпеливо дожидались, делая вид, что не замечают этого общения адвоката с подсудимым, — милиционерам понравился подсудимый за послушание и вежливость. А Хлебников искренне, кажется, сожалел, что причинил своему защитнику огорчение.

— Про снисхождение совсем из головы выскочило. — Он смущенно улыбался.

— Да-а… — протянул адвокат и тоже улыбнулся. Полнолицый, в седых кудряшках, окаймлявших выпуклую лысину, шестидесятилетний человек, улыбаясь, он грустнел.

— Говорят, лучше поздно, чем никогда, — это про вас сказано.

Черт его знает, что за тип был этот Хлебников? Даже перед приговором, который, несомненно, должен оказаться самым суровым, этот убийца не выказывал большой озабоченности. Что же его действительно заботило? — спрашивал себя адвокат. И чем объяснялось его равнодушие к своей участи: мальчишеским ли легкомыслием или чем-то более опасным, нигилистическим отношением и к чужой, и к собственной жизни… Может быть, то был симптом некоего нравственного заболевания, встречающегося ныне у какой-то части молодежи? А с другой стороны — юноша вовсе не был лишен общественных интересов… Адвокат подумал с противоречивым неудовольствием о своих детях. Нет, нет, то были вполне благополучные молодые люди: его дочь удачно, по общему мнению, вышла замуж за начинающего, но с большим будущим дипломата — получила возможность бывать часто за границей, модно одеваться; сын окончил Энергетический институт и устроился, как и добивался, в Москве, в главке. Заподозрить их в нигилизме было невозможно, дети жили так, точно всему, еще со школьной скамьи, знали истинную цену. Порой и его, любящего отца, коробила их чрезмерная деловитость — у него в их годы были другие представления о жизненных ценностях: адвокатуру он выбрал по призванию, мечтал о защите невиновных, с наслаждением читал и перечитывал речи Кони. А ныне его дети относились к нему чуть ли не снисходительно, как к человеку, не преуспевшему в жизни. Собственно, так оно и было: к старости он не завоевал сколько-нибудь заметного положения — дела он чаще проигрывал, может быть, потому, что слишком часто брался за безнадежные