— Я, знаете, больших полотен не писал. Мой жанр — миниатюра — психологическая миниатюра, также юмористическая, — поведал он виноватым тоном. — Извините.
— Помилуйте, за что же? — невнимательно ответил Николай Георгиевич.
Он невольно прислушивался к спору, возникшему по соседству:
— Техника преобразует не только труд, — говорил розоволицый, с недобрым голосом писатель, — изменяется семейный обиход, сокращаются коммуникации, новым содержанием наполняется досуг и прочее, и прочее. И конечно же, меняется человек, его психология…
— А ты не думаешь, что и стопроцентный мещанин может великолепно воспользоваться всеми достижениями НТР, — сказал неулыбчивый беллетрист. — Да еще свысока из своей «Волги» будет поглядывать на тебя, едущего в «Запорожце».
— Помните, у Достоевского: «Не верю я телегам, подвозящим хлеб человечеству без нравственного основания…» — вмешался в разговор сравнительно молодой человек, лет под тридцать пять, что по здешним меркам было почти что юностью, — сегодня это нравственное основание особенно необходимо человеку именно потому, что круг его видения неизмеримо расширился…
Уланов с симпатией посмотрел на молодого писателя: Достоевский был помянут уместно… «Все понимал Федор Михайлович», — подумал Уланов.
— Нравственное основание, нравственное основание, — выделился голос, заговоривший о Вертере. — В конце концов, что это такое — новый человек? Может быть, это тот же старый человек, лишь внешне приукрасившийся. Вы бы послушали, о чем говорит сейчас здесь вся эта публика за столиками… Я исключаю влюбленных, а других лучше бы не слушать: устройство своих дел, «напечатают — не напечатают», «познакомь с той вот девочкой», «прихожу к нему с бутылкой армянского коньяка: «Не откажетесь?» — «Не откажусь…» Я встречал нового человека на войне, много новых людей, свободных от эгоизма, от своекорыстия. Мы все были тогда новыми… Встречаю их и сейчас на больших, трудных стройках… Будущее, конечно, за ними… А пока: будьте бдительны!..
Тут Уланова вновь отвлек присевший к его столику литератор малого жанра.
— Семнадцать месяцев и восемь дней, — начал старик негромко и задумчиво, — семнадцать и восемь прошло, как я похоронил жену. А я живу… Как медленно время!..
У старика была неприятная манера втягивать в беззубый рот нижнюю губу, отчего сухое лицо ею сжималось; вот и сейчас он всосал губу, и оно укоротилось.
— Да… вот как… сочувствую, — в затруднении проговорил Николай Георгиевич.
— Благодарю вас, — серьезно и, кажется, искренно сказал старик. — Я веду счет дням в дневнике… Представьте, веду еще дневник. Зачем? Простите, что побеспокоил.
Он с заметным усилием поднялся и, сутулясь, неспешно пошел из зала.
«Почему он выбирает в собеседники меня — каждый раз, — досадливо подумал Николай Георгиевич. — Надо было что-то сказать ему, помочь, ободрить… — спохватился он, — но чем ему помочь?.. Ну чем… чем этому бедняге можно помочь?! А ведь строим синхрофазотроны…»
Наконец, спасительная мания сочинительства овладела Улановым — его крепко потянуло к столу. Он ложился вечером с утешительной мыслью, что завтра утром он опять сядет за свой стол. И как случалось с ним в счастливые времена его литературной молодости, то немногое, что приоткрылось ему ныне в его сегодняшних знакомствах, было, как добрые семена, упавшие на изголодавшуюся почву…
Однако он ждал телефонного звонка — ждал вопреки всем разумным соображениям. Пришла осень, полились дожди; жена — это уже стало почти эфемерным понятием — вернулась и опять уехала сниматься для кинофильма. А Николай Георгиевич, даже погрузившись в работу, где-то в глубине сознания, независимо от того, чем он был занят, все прислушивался. И когда раздавался телефонный звонок, шел к аппарату с тревожной надеждой.
Наконец Николай Георгиевич услышал в трубке голос Мариам: она назначила ему встречу в квартире своей приятельницы.
Антон Антонович Коробков доехал в метро до площади Революции, а оттуда пошел пешком — пересек Красную площадь и через Спасские ворота вышел на площадь Кремля. Тут было просторно, нарядно и строго; утро сегодня сухое и прохладное. И полурастворенное в легком облачном тумане низкое солнце окрасило воздух в слабый золотистый тон. А в этом свете мягко излучались купола кремлевских соборов.
Антон Антонович, бригадир строителей, был приглашен в Кремлевский Дворец, чтобы получить орден — орден Трудового Красного Знамени, свою первую большую награду. Не маленькими, конечно, следовало посчитать и те две медали, с которыми он вернулся с войны: медаль «За победу над Германией» и медаль «За взятие Берлина» — сами их названия, если вдуматься, говорили о многом, о таком большом, что не уменьшится и в перспективе веков. Но на войну Антон Антонович попал лишь в сорок четвертом, восемнадцатилетним юнцом, когда миру уже светило ее победное окончание. Правда, ему на всю жизнь запомнилось строительство одной переправы через небольшую поганую речушку недалеко от Берлина, когда под бомбежкой он, счастливчик, уцелел один из всего отделения, стоя по пояс в холодной воде; правда, он недельку потом пролежал с контузией в медсанбате, но куда ему было тягаться с опаленными всеми видами огня, простреленными во всех направлениях, прошагавшими в боях полные четыре года усачами-ветеранами?! Он и надевать две свои медали перестал даже в праздники — стеснялся.
Сегодня он их нацепил на лацкан выходного черного пиджака; к ним сегодня должна была присоединиться действительно серьезная награда, и все вместе это выглядело неплохо.
Конечно, он волновался… И хотя привык просыпаться рано — зимой еще затемно, случая не было, чтобы Антон Антонович за всю жизнь не поспел ко времени на работу — он и лег с вечера накануне пораньше, а ночью просыпался несколько раз и взглядывал на часы, боясь опоздать к указанному в приглашении часу. Посматривал на спящую рядом покойным сном — даже дыхания не было слышно — свою возлюбленную предательницу, ветреную Мариам-жену… Вот уже сколько ночей — годы прошли, как они спали вместе, а его восхищение этой женщиной не ослабело, не перешло, что бывает и в лучших случаях, лишь в мирную связанность, в супружеское доверие. Как раз доверия к Мариам, именно доверия и не стало у Антона Антоновича…
В слабом свете ночничка, который он включал, чтобы взглянуть на часы, он различал только смуглое плечо да черную косу, полурассыпавшуюся по подушке, да высунувшуюся из-под простыни узкую ступню с круглой пяточкой — Мариам лежала спиной к нему.
Ох, не случалось, видно, никогда у человека полного счастья! В самом деле, его, Антона Коробкова, называли с похвалой ныне на собраниях, а недавно и в газете величали знатным человеком страны — подумать только! — его, Антошку Коробкова, который из полунищей деревеньки, в лаптях, в прохудившемся армяке приехал некогда со старшим братом на первую свою стройку, на далекий Урал, и которого теперь наградили одной из почетнейших наград государства — не зазря наградили: у него была лучшая в их строительном управлении бригада, одной из первых перешедшая на злобинский метод бригадного подряда, из квартала в квартал перевыполнявшая план, — а его разлюбила жена! И ничего тут не мог он поделать: разлюбила — и конец!.. Был теперь у них и достаток в семье, и сын рос славный, и доченька — на радость родителям, а ничто — хоть разбейся! — ничто не могло ему, Антону Антоновичу, вернуть прежнюю Мариам.
Она шевельнулась во сне, глубоко, с удовольствием вздохнула — приснилось что-то приятное — и вновь, как укрылась в безмолвии… А Антона Антоновича охватил прилив горечи; все ей было нипочем, ничего не ценила, гуляет от мужа — в этом он уже не сомневался, — другая бы на ее месте… И что еще, какие еще блага и развлечения ей требовались?! Уж он ли не ухаживал, не любил?! В прошлом году ездила по путевке в Сочи, нежилась в теплом море, сам он не поехал, вкалывал, надо было сдавать к сроку, к сентябрю, школу. В будущем году, если захочет, полетит с туристами хотя бы в Париж или куда там еще — уж он в обкоме профсоюза расстарается для нее, ему дадут… И что, какая дьявольская сила держала его, будто на привязи, у этого неблагодарного создания?! Антон Антонович смотрел на спящую жену, на обрисовавшийся под простыней округлый холмик бедра, на голое яблочко пятки. Нет, надо как-то вырваться из этого унизительного плена, он давно уже не Антошка! Хватит, покуражилась над ним, выставила на позорище!
Антон Антонович опять взглянул на часы: ночь подошла только к четырем, можно было еще поспать, но он не уснул. Лежал и укреплял себя в решимости: сына ей не отдаст, да Ираклий и не выберет ее, ходит последние дни, как обиженный, — станут они жить вдвоем. Может быть, раз в месяц он позволит матери повидать сына — один раз, не чаще. Наталку, видно, придется оставить ей… Как все это неладно! Но пусть уж живет по своему вкусу, квартиру они поделят, — и пусть развлекается, после пожалеет, когда набедуется. Но он, Антон Коробков, будет тверд: к нынешнему возврата не допустит.
Он с трудом в этих мыслях дотянул до семи часов и тихонько, по привычке, чтобы не разбудить Мариам, сел на постели. Но тут же спохватился, он не станет ее больше беречь, да еще в такой день, и как бы ненароком вставая, двинул коленом стул…
Мариам пробудилась, приоткрыла глаза. А через мгновение заулыбалась, вспомнив, какой это день, и сон отлетел от нее.
— Ты уже проснулся, Шарик! — весело сказала она со своим пленительным акцентом. — Торопишься?.. Я сейчас, милый, сейчас… еще минуточку. — И она с наслаждением вся вытянулась под простыней. — Сейчас покормлю тебя завтраком, Шарик!
Она называла его Шариком, как собачку… И правда, он словно бы катился по земле мелкой походочкой — невысокий, кругленький, с брюшком, а не шагал. Антон Антонович знал это о себе.
В Кремль он пришел задолго до назначенного часа. И вместе с другими, такими же волнующимися товарищами, бродил некоторое время по истинно поражавшим своим великолепием залам дворца. Особенно заинтересовала его палата со сводами, вся в иконах и картинах на божественные темы, понравились ему и картины, вполне жизненные, реалистические, одобрил мысленно мастерски выполненную — он-то понимал в этом деле — замысловатую кладку сводов. Затем в огромной, белой, расписанной золотом по стенам, по карнизам, по оконным обводам палате вежливая девушка опросила его, как и других, для небольшой анкеты — фамилия, имя-отчество, место работы, какие награды уже имеет. К этому моменту собрались все награждаемые: человек сорок — сорок пять, и стали рассаживаться в приготовленных для них креслах.