— Это у Ларисы от чересчур большой культуры, — проговорил парень с большим грубоватым лицом, разрядник-боксер, намекая на ее литературные занятия.
Хлебников как будто не обратил на ее слова внимания:
— По производственной линии у Никифорова полный порядок. Руки у него, ничего не скажешь, золотые. Я смотрел, как он со своим станком управляется… артист. Он и у себя такую красоту развел, что плакать хочется! Заносит его — это точно, надо, чтоб опомнился, пока окончательно не увяз. Никто же с ним по-настоящему не говорил…
— Говорили, внушали, — пояснил секретарь бюро.
— Значит, мало говорили, плохо внушали, — сказал Хлебников, — Есть у нас еще шаблоны в подходе к человеку. А люди-то разные… И чего мы спешим отделаться от Никифорова?
Такая в тоне его звучала убежденность в существовании неких слов, способных переделывать людей, что с ним не стали спорить. Было решено ему же поручить еще раз попытаться воздействовать на Никифорова.
За проходной Хлебникова, задержавшегося у секретаря, поджидала Лариса, хотя они не договаривались. Она первая к нему подошла и без улыбки, не спрашивая, а утверждая сказала:
— Нам с тобой по дороге.
— Давай… — не скрыв удивления, впрочем повеселев, отозвался он.
Лариса скучала, и это было не чем-то кратковременным, быстро проходящим, она скучала давно и стойко. Даже собственные стихи, писавшиеся, кстати сказать, необыкновенно легко и, что случается довольно редко, быстро ею забывавшиеся, не заполняли полностью ее жизненного интереса — они были как бы ее дневником. Третий год она работала на заводе, работала хорошо, потому что вообще была талантлива, ловка, крепка физически, сообразительна, но как бы вполсилы. И все ей мнилось, что ее жизнь — та, для которой она родилась, еще не начиналась. А ей уже минуло двадцать, было отчего впадать в беспокойное уныние.
— Пойдем ко мне, — также тоном, не терпящим возражений, сказала Лариса. — Я ушла из общежития, снимаю комнату. Сварю тебе кофе. Пошли!
— А как же ты только что — о своем угле?.. — Хлебников смотрел с любопытством.
Она не смутилась — слабая усмешка прошла по ее румяному лицу.
— Надоело… И это я дурная, что не ужилась, а девочки симпатичные, но только одно на уме — парни. И я им мешала. Ну, а потом… — она опять усмехнулась, — мне ведь надо писать. Так по крайней мере меня в редакции уверяли. Взяли у меня целую подборку, кучу денег отвалили. В другой редакции, в «Юности», тоже взяли.
— Писать тебе и вправду надо, — сказал Хлебников.
— Нет, не уверена. Пишу, пока пишется. А вообще — пустяки это. Так, приятное щекотание.
— Что пустяки?.. Стихи — щекотание? — Хлебников был обижен за стихи.
Лариса кивнула.
— Впечатления, переживания… А надо делать жизнь. Ну, и слишком это легко — стихи.
— Послушай, ты ведь рисуешься, — сказал Хлебников. — И разве стихи не помогают делать дело? Не воспитывают?
— Ты веришь? Действительно веришь, что хорошее стихотворение может ничтожного человечка превратить в стоящего? — спросила Лариса.
— Очень даже может, — сказал Хлебников.
— Почему же самые лучшие в мире стихи не превратили Дантеса, всю эту свору в порядочных людей?
Это имело свою логику, хотя и обескураживало, а вместе с тем занимало Хлебникова.
— Но ведь… — начал было он. Она, не дослушав, предложила:
— Давай возьмем такси, прокатимся.
Он вынужден был признаться:
— У меня до получки — пятерка, давай уж в метро, Ты где сейчас живешь?
— Я пока еще богатая… А вон ждет нас, на углу, — сказала Лариса.
В машину она села — Хлебников откинул перед ней дверцу — с таким видом, словно никогда не знала другого транспорта. Доехали они быстро, и, расплачиваясь с водителем, она небрежным жестом своих красивых пальцев с аккуратно обрезанными ногтями щедро оставила ему сдачу — что-то около двух рублей. Тот быстро отъехал, словно опасаясь, что эта чудна́я пассажирка спохватится.
— Сумасшедшая ты, — весело сказал Хлебников. — Очень скоро с такими замашками обанкротишься.
— А мне так нравится, — спокойно сказала она.
— Что нравится? Изображать из себя богачку? И за кого ты его принимаешь, этого таксиста?
— Ты сейчас мне скажешь, что чаевые унижают рабочего человека? — Она прошла в подъезд.
— Унижают, конечно, — догоняя ее, сказал он.
— Если б он был точно рабочий человек, он бы швырнул мне эти рублевки обратно, — не оборачиваясь ответила она.
— Зачем же ты тогда, если понимаешь?.. — сказал Хлебников.
— А я еще понимаю, что у него большой план, и большая семья, и дети в школу идут, и им надо покупать ботинки… «Горит у мальчишек обувь, как на огне», — изменив голос, но с тем же невозмутимым выражением повторила она чью-то материнскую жалобу.
Она опять противоречила себе, эта непостижимая Лариска.
Жила она не слишком далеко от завода, в старом, хотя и крепком еще, кирпичном доме, в коммунальной квартире. На лестнице пахло масляной краской — видимо, тут недавно был ремонт. Лариса провела Хлебникова на верхний, третий этаж и дважды условленно нажала на кнопку звонка. Они довольно долго ждали, пока не услышали щелканье в дверном замке.
— Прости, Рая, — сухо сказала Лариса, — я забыла свой ключ… Знакомься, вот — мой товарищ.
Раей оказалась маленькая женщина лет пятидесяти, в красном китайском или псевдокитайском халате; розовые длинноносые птицы и экзотические цветы были вытканы на ее одежде.
— Очень приятно, — просипела маленькая женщина; ее быстрые черные глазки мгновенно из-под набрякших, желтых век обежали Хлебникова с головы до ног. И, вероятно, этот юный гость в куцей курточке, в запыленных башмаках не произвел на нее серьезного впечатления.
— Тут тебе много телефонили, Лариска! Все мужские голоса. Володя сказал, что будет еще звонить.
— Делать им нечего, — небрежно обронила Лариса.
И повела Хлебникова дальше — в темноту… Комната, которую она снимала, находилась в самом конце длинного и узкого коридора; единственный налитый желтым светом шар, свисавший на шнуре, жирно отсвечивал на голых стенах.
— Не пугайся, Саша! — сказала Лариса, — Зато сейчас ты увидишь такую роскошь!..
Она толкнула незапертую дверь, и первое, что увидел в открывшемся проеме Хлебников, — это фантастические цветы, вроде тех, что цвели на халате маленькой женщины, — здесь они были вытканы на шелке псевдокитайской ширмы.
— У Райки, видишь, свое представление о красоте, — сказала Лариса.
— Она — твоя хозяйка? — спросил Хлебников, осторожно поворачиваясь и озираясь.
Комната, в которой он очутился, совсем не вязалась с его представлением о Ларисе. Здесь было тесно и беспорядочно, как за кулисами театра, куда снесли со сцены и кое-как расставили до следующего спектакля обстановку (Саша еще у себя в селе участвовал в художественной самодеятельности); все разошлись до завтра, а за кулисами остались словно бы одни обломки кораблекрушения, — лишь напоминавшие о чужой, отшумевшей жизни с ее драмами, уместившимися ныне в два-три часа театрального времени… Другие люди жили некогда среди этих состарившихся вещей, спали на этой деревянной кровати с точеными шишечками, сидели в этих мягких креслах с потертой штофной обивкой; другая женщина, может быть, вот та, вся в локонах, чей портрет в черной раме и сегодня висел еще на стене, хранила свое приданое в этом горбатом сундуке, оплетенном узкими жестяными полосками. Странное сходство с кулисами театра усиливал серый, пыльный сумрак, стоявший здесь…
— У Райки две комнаты. Одну сдает, сама — во второй, рядышком. Там такая же красота, — сказала Лариса.
Она включила свет, и сразу будто наступило з а в т р а и началась новая пьеса, нелепо подумалось Хлебникову.
— Ну, а это уже твое? — сказал он. — Ты повесила?
Рядом с портретом в раме он увидел большое, пришпиленное кнопками фото Че Гевары.
— Чтоб было на кого посмотреть, — сказала Лариса.
— Да, герой, — негромко отозвался Хлебников, — революционер был…
— Садись вот туда, в кресло; Райка говорит, что музейное. Будем пить кофе, — распорядилась Лариса.
У нее нашлись и кофейная мельница, и кофеварка, и чашечки… И пока она лавировала с ними среди этого мебельного засилья, устраивая «кейф», Хлебникову, неотрывно следившему за нею, становилось все веселее — она была хороша, эта девушка-слесарь из их цеха — ловкая, ладная, с дисциплинированным телом гимнастки, да еще с этим синим, туманным взглядом; другой такой не было на всем их многолюдном заводе.
И Александр должен был признаться себе, что он позавидовал парню, с которым она встречалась, возможно, тому же Володе; не могло же быть, чтоб у нее никого не было. А Володей звали Заборова, монтажника-высотника, тоже замечательного парня — не ему, Александру, чета: умного, смелого. И в своей профессии, и в своих мыслях тот был, пожалуй, Ларисе в пару, И Александр вспомнил: он уже слышал что-то о них обоих — будто их видели вместе в кафе «Лира», кажется, видели.
Ну что ж, почему бы им не быть вместе? Зависть Хлебникова носила какой-то неактивный характер: точно так же он мог бы позавидовать космонавту, побывавшему вблизи звезд, заманчиво, конечно, но недоступно.
Когда и Лариса села и разлила по чашечкам кофе, он простодушно полюбопытствовал:
— Лариска, мне интересно: откуда ты такая? У тебя есть семья, мама, папа?..
— Почему это тебя интересует? Есть и папа, и мама, — сказала она. — Есть еще сестра, на год меня моложе, поступила в ГИТИС.
— Ну вот видишь, — сказал он. — А почему ты не в Литературном институте или не в университете? Почему ты пошла на завод? Недобрала баллов на экзаменах?
Вопрос задел ее, по-видимому, и она ответила с холодком:
— В университет я, положим, поступила, но не явилась на занятия.
— Почему?.. Твои родители живут не в Москве? Почему ты живешь отдельно?
— Почему, почему, почему?.. Мало ли почему? Пей кофе! — строгим голосом произнесла она.
— Прости, если я коснулся чего-то неприятного тебе, — сказал Хлебников. — А кофе я пью…