Присутствие необычайного — страница 57 из 72

— Отчего же, — как бы опамятовавшись и погрустнев, сказал он, — познакомлю.

Лариса вопросительно поглядела, но не стала дальше расспрашивать.

— Завтра ты мне позвонишь. А послезавтра, в субботу, ты приедешь, — сказала она, глядя уже мимо него.

— О, Лариса! — Александр вложил в это восклицание все свое благодарное смятение.

…Но в субботу он уже не смог прийти, и увиделись они снова только на суде.

ТРИНАДЦАТАЯ ГЛАВА

1

Те несколько лет, которые прожила Катерина в замужестве за Робертом Юльевичем, завершились разрушением ее души — высокой способности любить и жертвовать собой. Произошло это если не в одночасье, то в недолгий срок, по возвращении из колонии. Некоторое время Катерина еще сопротивлялась, упрямо ища оправдание тому, что встретила дома, ибо перестать любить и жертвовать было для нее подобно самоуничтожению. Она не хотела слушать соседок по квартире и уходила от их не всегда продиктованной чистым сочувствием информации, она силилась не замечать и того, что не заметить было трудно — решительного охлаждения мужа, его растущего досадливо-раздраженного отношения. Но и обманываться становилось все труднее. Дошло до того, что муж плеснул ей в лицо ложкой супа, который показался ему холодным, — и какое же страшное в эту минуту было его красивое лицо, изуродованное ненавистью!

— Неумеха! Навязалась мне… — кричал он прерывающимся голосом.

А она молча пятилась, утирая ладонями щеки, убирая с них теплые, скользкие червячки вермишели.

В конце концов Катерина почувствовала себя начисто обобранной, не сразу поняв, что она лишилась веры в самый важный человеческий закон: за любовь — любовь, за добро — добро. И жизнь ее души будто прекратилась… В сущности, это было убийством, одним из тех не предусмотренных никакими кодексами тайных убийств, что совершаются незаметно для посторонних и несознаваемы порой самими убийцами. А внешне пристойное существование продолжают уже духовно замученные люди. Причем наиболее беззащитными оказываются подчас наиболее, казалось бы, сильные, что бывает и в телесной жизни людей. Для Катерины, духовно ничем никогда не болевшей, ее беда сделалась гибельной — у нее совсем не было иммунитета ко злу.

Как ни трудно пришлось ей в колонии (так называемого строгого режима), в разлуке с родимыми и близкими, ее поддерживало сознание, что она спасает дорогого своего человека — мужа! В самые суровые часы эта мысль приобретала даже отпечаток некоего щемящего удовлетворения. Ничего большего, чем то, что она сделала для мужа, она уже не могла сделать, — и тем сильнее переживала она его нелюбовь. Она не то что рассчитывала на исключительную признательность человека, ради которого пожертвовала свободой и приняла позор, — она еще в колонии испытывала странное наслаждение самозабвенной преданности: «Пусть мне будет, плохо, пусть совсем плохо», — словно бы одаривала она своими страданиями, как своей любовью. К удивлению товарок по заключению, да и надзирательниц — всех этих чаще несчастных, со злой судьбой женщин, — она, случалось, бывала судорожно жизнерадостной, принималась нелепо, по пустякам, веселиться, смеялась, пела — она выглядела почти счастливой, а на взгляд товарок — чокнутой. Сперва над нею потешались, кое-кто пытался ею помыкать, позднее она стала вызывать к себе уважение: за смешной, придурковатой «простотой» ощущалось нечто не слишком разумное, но завидно-неуступчивое. Никому здесь не рассказала она, конечно, что отбывает наказание не за свою вину; было, однако, известно, что в Москве есть у нее семья — муж и малолетняя дочурка… С е м ь я! — среди немногих слов, сохранивших смысл для окружавших здесь Катерину женщин, это слово обладало особым магическим значением. И даже когда оно употреблялось ими в поношение, с издевкой, с чудовищной бранью, оно и в грязи светилось для них бесконечно далеким, соблазнительным светом, недоступным уже, как звездный. Близкие товарки Катерины знали, что она очень рвется отсюда в свою семью и что ей вправду есть куда рваться, чего не имелось у многих: ее образцовое послушание и усердие в труде убедительно объяснялись — товарки поняли ее и простили. А когда поведение Катерины дало плоды и ей снизили наказание наполовину, они даже приняли участие в ожидавшей ее на воле радости; что-то советовали, просили писать, их искренне интересовало, как там пойдет у нее жизнь.

Незадолго до отъезда Катерины из колонии с нею заговорила «балерина» — девчонка лет восемнадцати с непорочными ярко-голубыми глазами, попавшая в колонию за «нанесение тяжелых телесных повреждений» (и не своей сопернице, а сопернице какой-то чересчур ревнивой подружки, по ее интимной просьбе; правда, и за недорогое вознаграждение — флакончик французских духов). «Балерина» не случайно получила это прозвище — она действительно чудесно танцевала, выступала и в самодеятельных концертах, что время от времени устраивались для всей колонии, уступая желаниям ее обитательниц, в предночной час, после отбоя. Босенькая, в одной рубашонке, она кружилась на нешироком пространстве между коек, вспархивала и пролетала в прыжке, едва касаясь белыми детскими ступнями пола. Она импровизировала под тихую, похожую на зуммер музыку — это играли на гребешках ее подружки. В камере был серый свет, горела над обитой железом дверью лампочка. И по стенам, в отброшенной на потолок тени летала тень удивительной птицы. А встрепанные, полуодетые женщины, сидя на койках, неотрывно следили за танцем этой светлой феи и похохатывали, и матерились от удовольствия.

…Перед отъездом Катерины «балерина» присела к ней на койку и деловито, без улыбки осведомилась:

— Ты давно в зеркало смотрелась, Катька?

— А что? — подивилась та.

— Тебя же сейчас твоя родная Людочка не узнает, — сказала «балерина» своим хрипловатым альтом, — а твой знаменитый Роберт пустится от тебя наутек.

— Ошибаешься, он не такой… — начала было Катерина и тут же перебила себя: — Плохая я стала, да, плохая?

«Балерина» только повела плечами — она пришла из неожиданных для себя добрых побуждений.

Катерина и в самом деле сильно похудела за эти полтора года: куда подевалась плавная округлость ее лица, розоватость кожи? Бледные губы приняли жесткое очертание, она отощала — словом, все, через что прошла Катерина: арест, следствие, суд, разлука, бессонные ночи в тюрьме, в колонии — оставило на ней свои отметины.

— Ладно, бабка, — сказала «балерина». — Не будем ждать милостей от природы.

Утром, перед уходом Катерины, она собственноручно, для примера, причесала и загримировала ее: наложила румяна на втянутые щеки, обвела голубыми «тенями» глаза, нарисовала перламутрово-розовой помадой губы — не пожалела своей косметической палитры, — и, по общему суждению, добилась заметных результатов. А Катерина, поглядев в карманное, кругленькое зеркальце «балерины», сконфузилась, но все же понравилась себе — бессовестно размалеванная «бабка» неопределенного возраста, но, должно быть, завлекательная на мужской вкус, вроде тех, что снимаются в заграничных кино. На прощание «балерина» подарила Катерине патрончик губной помады и наказала беречь в поезде прическу… Катерина получила деньги на проезд, а также те, что заработала в швейной мастерской колонии, и она даже смогла купить подарки: куклу, закрывавшую глазки, для Людочки, галстук для Робика. Женщины напутствовали ее житейскими советами: более опытные знали, как непросто порой бывает на воле, после колонии, особенно на первых порах… И, расцеловавшись с «бабками», ставшими ее подружками, Катерина поехала домой. За довольно продолжительную поездку в общем вагоне грим сполз с ее лица, а «стильная» прическа непоправимо помялась. Но Катерина не слышала насмешек за своей спиной, не замечала иронических или сожалеющих взглядов, точно полуослепленная, глухая от нетерпеливого ожидания счастья.

2

Сутеев сознавал, конечно, что своей свободой он обязан Катерине (ему пришлось лишь уйти из театра, где он работал, хотя там и отнеслись к нему скорее как к пострадавшему). Но именно это унылое понимание своего великого долга и заставляло Роберта Юльевича гнать от себя досадливые мысли. Друзья устроили его администратором в эстрадный, такой же кочевой, ансамбль, и вскоре ему совсем уже легко дышалось. Недавние драматические события — эта несчастная операция с театральными костюмами — быстро забывались Робертом Юльевичем, как все неприятное, забывалась и Катерина, о которой просто не хотелось больше думать. Тем более что вновь обретенная полная свобода открывала перед Робертом Юльевичем привлекательные возможности. И если нельзя было пока реально покончить бесследно с тем, что оставалось еще сегодня от весьма неприятного вчера, то следовало, по крайней мере, изолироваться от памяти о вчерашнем. На суде Роберт Юльевич, вызванный в качестве свидетеля, выгораживал себя, и его показания, как он ни избегал точных формулировок, запинался, мямлил, обвиняли Катерину, о чем они и договорились заранее, на своей супружеской постели. И надо сказать — это было совсем нелегко… Роберт Юльевич при одном воспоминании о неизъяснимой улыбке любви, с какой Катерина, отгороженная от всех на скамье подсудимых, слушала его показания, терял душевное равновесие, лучше уж не вспоминать. Не совсем легко расстался он и с дочкой… После осуждения Катерины за Людочкой приехала ее тетка Настя, чтобы увезти в деревню; Роберт Юльевич, в свою очередь, признал, что так для девочки будет лучше, и отпустил с Настей без возражений — купил им на дорогу арахисовый торт и проводил на вокзал. В тот вечер он искренне поскучал в совершенно опустевшей квартире, не слыша возни, смеха, хныканья Людочки. Но разве он, в интересах ее же самой, вправе был взять на себя заботу об этой малолетке?

И все же как ни удачно, без потерь — это Роберт Юльевич тоже сознавал, — выбрался он из своего такого незавидного  в ч е р а, окончательно порвать с ним он был не в состоянии. О Катерине нет-нет да вспоминалось: в шкафу рядом с его костюмами висело ее изношенное тряпье, и первым бросалось в глаза Катеринино «выходное», пронзительно-зеленого атласа платье, привезенное еще в невестином гардеробе; на столике в спальне долго валялось ее незаконченное вязание — свитерок для Людочки, пока Роберт Юльевич, почти что вдовец, не убрал это наследство в нижний ящик шкафа, подальше от глаз, вместе с клубком красной шерсти. Ну, и ничего не мог он поделать с тем, что к нему приходили ее письма — на нескольких страничках, исписанных крупным школьным почерком, с частыми грамматическими ошибками. Ошибки не скрывали, однако, той любовной тревоги о них — муже и доченьке, которой была продиктована каждая строка; о себе Катерина писала немного. И поначалу эти письма вызывали у Роберта Юльевича раздражение, было бы гораздо спокойнее, если б его незадачливая жена и любила меньше, и меньше тревожилась. На ее письма к тому же приходилось отвечать — как не хотелось, а приходилось! И когда безответных писем Катерины накапливалась стопочка: одно, другое, третье, со все возрастающим беспокойством за любимых, что-то начинало беспокоить и самого Роберта Юльевича, мешать ему — примерно так же, как мешали «жировки», требовавшие уплаты за квартиру, за электричество. С неохотой он садился, наконец, писать ответ — точно так же, как бе