Присутствие необычайного — страница 60 из 72

— Да, да-да! — завопил он. — Да, вот так!.. И всегда теперь будет так! Что захочу, то и будет!

Катерина кивнула, будто соглашаясь… И то, что жесточайшее унижение, казалось, не причинило ей, деревенщине, боли, окончательно вывело из себя Роберта Юльевича.

— А ты сиди тут, сиди, дура, дура!.. мать твою! — Он, как в отчаянии, выругался. — И не смей, слышишь, не смей входить, пока мы будем… пока не позову. И не пикни тут, чурка деревенская! Навязалась на мою голову… Рецидивистка!

— Робик… успокойся, — не слишком внятно выговорила Галочка. — Смотри, как рас… распетушился, — и она улыбнулась Катерине.

Он подтолкнул ее в комнату, она слабо ахнула, и он со стуком захлопнул дверь.

Катерина осталась в столовой, бессильно опустилась на стул возле стопки собранной посуды, кучки ножей и вилок. Она устала и позабыла, что со всем этим надо дальше делать: вынести на кухню, помыть. И она вновь отдалась мыслям о Людочке. Настя писала: девочка растет как в сказке, здоровенькая, у нее уже все зубки и аппетит хороший… А все-таки надо было самой поглядеть, как там ей, малышке, живется? Конечно, правильнее Насти никто о ней не позаботится, да ведь зорче материнского глаза не бывает… Из-за двери проникали шорохи возни, обрывистые голоса, выкрики, раздался короткий, звенящий смешок, что-то упало — Катерина не прислушивалась. Она словно бы погрузилась в дремоту, в сон о Людочке. И все старалась лучше рассмотреть ее, удаленную от родной матери на долгое время. Отец, Егор Филиппович, писал, что внучка у него голосистая, заводная, песни знает и «всем на удивление» — танцорка: только заиграет радио, как идет вертеться волчком, а его, деда, называет «дедочка»… И в ушах у Катерины будто раздавалось сейчас тоненькое, чистое, как родничок, «мамочка…».

На фотографии, которую прислали ей в колонию незадолго до освобождения, она с трудом уже узнала Людочку — так девочка растолстела, да и фотография была бледная. И, пытаясь нарисовать мысленно доченьку, Катерина все сбивалась на картинку, увиденную как-то в булочной-кондитерской. Там на глянцевитой обертке шоколадной плитки была изображена румяная, веселая девочка с двумя белыми бантами на головке и светлыми, как капельки, глазами. Такой и представляла себе Людочку, на такую и любовалась Катерина.

Ее сон о Людочке был прерван громким стуком открывшейся, откинутой к стене двери. Из спальни появилась Галочка и устремилась в прихожую, суетливо застегивая пуговицы на кофточке. Она еще не совсем протрезвела, спотыкалась, налетела на стул и чертыхнулась…

— Опаздываю, милочка! Засиделась у вас, — звеняще выкрикивала она. — Что сейчас у меня дома творится — страшно подумать.

Катерина забыла уже об этой женщине и почувствовала лишь досаду оттого, что ей помешали досмотреть прекрасный сон. Но тут же, словно бы служба вновь ее потребовала, она потащилась провожать гостью.

В прихожей, напялив на этот раз без помощи Катерины свое пальтецо, Галочка вдруг бросилась ее обнимать.

— Ах, милочка, чего между своими не бывает! — Она выдыхала в лицо Катерины дурную смесь водочного запаха и селедочных консервов. — Мужики скоты — это точно! А без них куда? Никуда! Проблема! Ты мне телефонь! А я на тебя зла не держу, не думай… До скорого! Я тебе на днях протелефоню. Обязательно! Ну, тысяча поцелуев!

Она побежала к выходу, споткнулась о резиновый половичок, ухватилась, чтоб не упасть, за ручку двери и выскочила в коридор. Мелькнули ее белые сапожки.

Катерина притворила дверь и, услышав за спиной шаги, обернулась, не успев ее запереть. В проеме двери из столовой возник Робик и привалился к косяку. Он выглядел, как после драки, — встрепанный, в распахнутой рубашке, в съехавшем на сторону галстуке; одна нога у него была в ботинке, другая только в носке.

«Не успел разуться, так и полез…» — вскользь, равнодушно отметила Катерина, ее страдание перешло уже тот предел, за которым прекращается всякое страдание. Она и двигалась сейчас, как в пустоте, как в лунатическом состоянии, повинуясь той, почти несознаваемой телесной памяти, что сохраняется как бы сама по себе. С упрямой настоятельностью помнила она лишь о Людочке, о том, что должна ехать к ней.

— Где… эта… сучка? Испарилась? — Робик с затруднением сложил фразу. — Ну и… черт с ней! — он мотнул свесившейся головой.

Катерина, твердо ступая, подошла…

— Робик, ты сказал, чтоб я потратила на еду ту двадцатку, что была на билет, что ты ее сегодня же отдашь. — Она вперила в него из своих глубоких глазниц остановившийся взгляд.

Он помотал отяжелевшей головой.

— У меня не хватит теперь на билет, Робик, — сказала она ровным голосом. — Осталось два рубля и мелочь, тридцать восемь копеек, медью.

— А у меня… — он поднял на нее словно, бы затянутые пленкой глаза, — у меня и меди — фу-фу… ни копья нету.

Его лоснившееся лицо опять растянулось в улыбке — сейчас, правда, не злой — эта история с двадцатью рублями показалась ему чрезвычайно забавной. Сытый и расслабленный, он приглашал глупую бабу разделить с ним удовольствие от той ловкости, с какой он ее облапошил, — он помягчел к ней, обманутой.

— Робик, ты же обещал мне, — сказала она.

— Верно, обещал… А сколько ждут обещанного? Забыла? Три года ждут. — И Роберту Юльевичу пьяно померещилось, что он здорово остроумен. — Ты вот что… иди… и свари мне кофе… Кофе хочу…

— У нас нету кофе, кончилось, — сказала Катерина.

— Опять нету… Когда, ты научишься отвечать мне «есть!»… По-военному: есть! — Роберт Юльевич все шутил, как казалось ему. — Чтоб я больше… не слышал… «нету». Дуй на кухню, рецидивистка!

Молотого кофе действительно не осталось в мельнице, но в магазинном пакетике Катерина обнаружила несколько уцелевших зерен, и она размолола их. Робик любил черный, очень сладкий кофе, «по-варшавски», с пеночкой — она приготовила чашку, как он любил, и понесла в столовую. Увы, она опоздала: Робик не дождался ее кофе — он спал, сидя за столом, спал и всхрапывал, уткнувшись лбом в скатерть. Тут же, у самого его уха, жирно блестело замасленное лезвие топорика, которым она рубила жареных цыплят.

Она поставила перед Робиком чашку и долго рассматривала его шею с продольной впадинкой, багровый затылок, поросший светленьким пухом, его спутанные белокурые кудри, что некогда так ей нравились, сквозь которые тускло светилась плешивая макушка, — и страх и отчаяние смешались в ее душе… Она все еще до телесного трепета боялась его, Робика, и никак не могла решиться разбудить. Но она не могла и смириться с тем, что ее последняя двадцатка уже не вернется к ней и она не купит завтра билета и не поедет к Людочке, не поедет, не поедет, не поедет!.. Наконец эта боль пересилила ее страх, и будто сам собой вырвался копившийся в ее груди крик:

— Робик!

Он не шевельнулся, только прекратился на сколько-то секунд его храп; Катерина подождала — он не проснулся.

— Что-о ж это-о!.. — ее крик перешел в стон. — Го-осподи!.. Прос-нии-ись… проснии-ись… Робик!

В ответ ей возобновился его равномерный храп. Как же она могла пробиться к его слуху?! Как ей было добывать свою двадцатку?!

Тоска, боль, ужас ослепили Катерину… И в густых сумерках осталось лишь багровое пятно Робикова затылка, поросшего желтеньким цыплячьим пухом, да чуть светилась его плешивая макушка… да мерцала жирная сталь кухонного топорика. В руке Катерины еще была жива память о том, как она, рука, короткими и сильными ударами разделала цыплят на куски. Незаметно топорик вновь оказался в ее руке. И безотчетно, тем же коротким и сильным ударом она врубила его в затылок Роберта Юльевича, чтоб разбудить, — и зажмурилась, убоявшись своей смелости.

Раздался слабый треск, точно она рассекла еще одну цыплячью тушку, звякнули, подскочив, поставленные в стопку тарелки… Роберт Юльевич ойкнул, дернулся всем телом, голова его невысоко вскинулась и опять ткнулась лбом в стол. Катерина открыла глаза…

Стояла полная тишина — даже храпа не было слышно, но Робик так и не проснулся. Только это и подумала Катерина, рассеянно глянув.

Ее разбила непомерная усталость: видно, ей было не разбудить уже Робика сегодня. Она тяжело села рядом, силы разом оставили ее, голова откинулась на верхнее ребро спинки стула, рука с зажатым топориком простерлась по столу. Никаких мыслей больше не было, кроме: она не уедет завтра в деревню и не увидит Людочку.

Неодолимая слабость сковала Катерину, все усилия истощились, и она заснула.

4

Саша Хлебников после досадного, почти что двухнедельного перерыва — не было ни минутки свободной — пришел к Сутеевым посидеть с матерью — иначе в мыслях он не называл Катерину. А ныне она, как никогда, нуждалась в его участии: совсем неладно, да что там неладно, невыносимо стало ей здесь по возвращении из колонии. Может, и вправду лучше ей уехать в деревню, к родным, к Егору Филипповичу, к Насте, там и Людочка сейчас гостила. Дальше видно будет: от алиментов Роберту Юльевичу, во всяком случае, не отвертеться… И ходят же по земле этакие типы! — живут как бы взаймы — десятилетиями взаймы, нимало не сомневаясь в своем праве брать без отдачи. Как случилось, что Катерина выбрала для себя как раз такого?.. Непостижимым представлялось Саше, что самое счастливое чувство, называвшееся любовью, может сделаться источником самого большого несчастья.

Не забыл он и обеда с Робертом Юльевичем в «Алмазе»… И вообще, мир, необыкновенно расширившийся для Хлебникова по приезде в город (многолюдная, необыкновенно красивая столица, завод, новые друзья и заводские интересы, литературный кружок, в котором он с таким удовольствием бывал, где он познакомился с Ларисой, заседания комсомольского бюро — и, как на другом полюсе, — семья Сутеевых, Роберт Юльевич, безутешная, если не сказать страшная, судьба Катерины, матери…) — мир был противоречивым… И все открывшееся Хлебникову, естественно, усложнило его внутреннюю жизнь. Но то, что на самой заре его соприкосновения с жизнью: детство в большой полюбившей его семье, вечерние поучения Егора Филипповича, забота и ласка названой матери, первые прочитанные хорошие книжки, то доброе, что легло в основание его жизненных понятий, дало в его душе живые, сильные ростки; Хлебников стал как бы агрессивнее в своих нравственных требованиях. И его агрессивность была результатом не одной только работы разума, он не так уж много рассуждал: «это плохо потому-то и потому», а «это хорошо потому-то», — его оценки чаще возникали эмоционально, как бы сами по себе, опережая его рассуждения. Он и сам порой вынужден был признаваться в чрезмерной импульсивности своих реакций. Сверстники, однако, полюбили Сашу именно за его отзывчивую поспешность; старшие наставники говорили о нем «славный малый» и опасались за его будущее…