Присутствие необычайного — страница 64 из 72

улицы следы зимы, снег, и в воздухе тянуло свежестью марта. Но было зябко, и старые, редкие здесь деревья стояли еще голые, мертвые.

Мариам опаздывала, минуло десять минут сверх назначенного ею времени. И напряжение Николая Георгиевича усиливалось, он уже не задерживался перед капустой, перед халвой, а стоял как вкопанный на одном месте, на краю тротуара, водя глазами направо-налево; его задевали по ногам хозяйственными сумками, оттянутыми до земли, толкали локтями, плечами, какая-то раздраженная от усталости женщина кинула: «Отошли бы куда, всем мешаете!» Он бормотал извинения, но не уходил. Он так долго хотел этой встречи с Мариам! И сейчас он ждал ее, как праздника, которого давно не было в его оскудевшей жизни.

Воздух помутнел, близились сумерки… Николай Георгиевич не знал, что и подумать: не могла же она забыть об этом свидании, — убеждал он себя, когда на другой стороне улицы различил в поредевшей толпе тонкую, быструю фигурку в черном пальто; она мелькнула и скрылась в подъезде многоэтажного дома. Уланов постоял минуту, чтобы дать Мариам подняться на верхний этаж, и перебежал улицу перед самым радиатором засигналившей машины; резко провизжали тормоза.

…Мариам торопилась и сегодня: она искренне, казалось, обрадовалась, увидев Николая Георгиевича, обняла и тесно, всем телом, прижалась, так, что он ощутил ее грудь, маленький выпуклый живот, колени, но тут же она оторвалась от него. А затем сообщила, что у нее совсем нет времени, что у сменщицы, на которую она рассчитывала, заболел ребенок, что сменщица скоро уйдет домой и в буфете никого не останется. Все это она выговорила единым духом и выжидательно улыбнулась.

— Ну вот… ну что я могу поделать? Вертишься так каждый день. И каждый день что-нибудь срочное, — пожаловалась она, блестя в полусумраке комнаты жаркими глазами.

— Но побойся бога… мы не виделись два месяца, почти два, — начал Николай Георгиевич…

— Ах, Коленька, ты должен меня пожалеть, — сказала она. — Я даже не знаю, прости меня… даже не знаю, когда мы сможем опять увидеться. Столько всего навалилось на меня!.. Наверно, сейчас мне придется выходить на работу каждый день.

Она присела на край дивана, показывая, что ей нельзя рассиживаться. Николай Георгиевич постоял и тяжело опустился рядом; ослабевшие диванные пружины дробно застонали под ним.

— Ну, а ты как живешь? — спросила Мариам с нарочитым оживлением в голосе. — Что у тебя нового?.. Все пишешь, да? А знаешь, ты хорошо выглядишь. Даже помолодел, ей-богу!

Николай Георгиевич промолчал — он слышал: это искусственное оживление ничего приятного не сулило.

— Я могу даже обидеться. То, что мы долго не виделись, тебе прямо пошло на пользу, — продолжала Мариам, кажется, для того только, чтобы не молчать. — Такой стал подтянутый, похудел — тебе к лицу.

— Мне к лицу была бы ты, — сказал Николай Георгиевич, и это прозвучало у него с неожиданной серьезностью; Мариам опять ускользала, и теперь бог знает, на какое время.

— Как ты сказал: я тебе к лицу? Ты всегда что-нибудь такое выдумаешь, — мягко проговорила она.

Николай Георгиевич пододвинулся, обнял ее за талию и потянул к себе: он не мог так, сразу смириться с тем, что встреча, по которой он истосковался, к которой готовился, как к решающей, сейчас оборвется, кончится.

Мариам тихо, чтоб не обидеть, отвела его руку.

— Не надо, Коленька, мне уходить скоро, — сказала она, — объясни, пожалуйста, как это человек может быть к лицу или не к лицу. Ведь человек не костюм. Это костюм может быть к лицу.

— Да, разумеется… Я пошутил, — сказал Николай Георгиевич, силясь сохранить спокойствие.

Он испытывал даже не разочарование, а глубокое недоумение: было чрезвычайно странно, что в этой убогой, приютившей их комнатке со штапельными занавесками на окне, с хилым кактусом на подоконнике, на этом старом, стонущем диване сидела другая как будто женщина, не та, что, бывало, появлялась здесь, все преображая вокруг. Унылая комнатка словно бы наполнялась теплым светом, стены ее раздвигались, и даже полузасохший колючий уродец в глиняном горшочке на подоконнике становился симпатичным. Конечно же, и сейчас рядом сидела Мариам — женщина, к которой он шел, и вместе с тем это была уже не она. Он видел те же прелестные черты, но в них появилось нечто незнакомое ему. Так иногда мы не вполне узнаем очень близкого человека по его фотографии, открывающей нам какие-то неизвестные доселе его черты. И мы говорим: неудачная фотография, неудачное освещение. Бывает и так, но чаще объектив фиксирует то, чего мы раньше не замечали в освещении нашей любви, или то, что родилось позднее.

— А между прочим, ты — в новом костюме, — сказала Мариам. — Я еще не видела его… Очень хороший костюм, чистая шерсть. И, между прочим, он тебе в самом деле к лицу. Тебе вообще идет синий.

Она-то отлично понимала Уланова, понимала, с чем он явился, на что надеялся, чего ждал, — и она сочувствовала ему. Упрекать его было не за что: он и сейчас, в это последнее — ведь она пришла проститься — свидание, нравился ей: интеллигентно держался и не упрекал ее, хотя, наверно, догадывался уже — как было не догадаться, — с чем она пришла, не канючил, не плакался, не пытался разжалобить, не хватал за руки и ничего не потребовал, принарядился вот, явился в шикарном костюме, в накрахмаленной рубашке, в галстуке под цвет костюму — старательно, должно быть, выбирал галстук.

— Да… костюм… Я заказал его давно, еще летом, — сказал, как бы оправдываясь, Уланов.

— Лучше было бы на две пуговицы. Теперь носят на две.

— Ей-богу, не знал, — сказал он.

— Но можно и на три, — утешила она его.

— Послушай, Мариам… — решительно начал Николай Георгиевич.

Ему нужна была, наконец, полная ясность, пусть самая недобрая! Не мог он согласиться и с тем, что самое важное произошло помимо него, без его участия, как, впрочем, в жизни часто бывает… А может быть, шептал слабый голосок надежды, он ошибался, и ему померещилось ее охлаждение, может быть, она лишь немного отвыкла от него?

— Мариам, Мариам! — будто позвал он. — Надо же нам как-то…

И она убоялась, что выяснение отношений, от которого она, щадя и его, и себя, уклонялась и понадеялась уже, что у них обойдется без трудного разговора, — теперь, однако, состоится.

— А знаешь, Коленька, у меня два имени, — перебила она, — я тебе не рассказывала раньше?

— Как два, почему? — он недоверчиво насупился. — Ты католичка?

— Ну что ты! Когда Антон, мой муж, в первый раз увидел меня… это было у нас в деревне, на речке, я полоскала белье, — он назвал меня Лейлой. Он думал, что так зовут всех девушек на Кавказе — Лейлой. Но это не грузинское имя. Он и теперь часто зовет меня Лейлой… Смешно, правда?

— Смешно, — как эхо отозвался Николай Георгиевич.

Она просительно посмотрела: «Не грусти, не надо, не будем с тобой грустить», — прочел он в этом взгляде.

— Как поживает Ираклий? — после паузы спросил он. — Наладилось у тебя с ним? — Николай Георгиевич придал голосу оттенок снисходительности. — Славный он у тебя парень. Больше не грозит ухлопать меня?

У Мариам просветлело ее смугло-розовое лицо, она ответила счастливой улыбкой.

— О, Ираклий!.. Нет, больше не грозит. Он у меня очень хороший! И такой внимательный, ласковый!.. Но очень нервный, нервный и слишком добрый. Нельзя быть таким добрым — это очень дорого стоит. Я просто беспокоюсь за Ираклия. — И вдруг она сама подалась к Уланову. — У меня маленькая просьба к тебе. Я сейчас только подумала… Можно, да?..

— Говори, разумеется.

«Как она заволновалась, — сказал себе Николай Георгиевич. — Это и есть любовь».

— Понимаешь, у Ираклия новое горе. Посадили его друга, может, за дело посадили. Этого друга взяли за убийство одного человека. — В речи Мариам особенно сильно послышался певучий грузинский акцент. — Но Ираклий не верит, он вообще слишком доверчивый. И если бы ты знал, как он переживает! Ты не мог бы помочь? А, Коля?

— Кому помочь? — спросил Николай Георгиевич.

— Этому другу…

— Убийце?

— А может быть, он не убийца? Ираклий клянется, что он не убийца.

— Ну, если Ираклий клянется, — сказал Николай Георгиевич.

— Не смейся, если бы ты видел Ираклия, ты бы не смеялся. Сын ночей не спит. Ты, наверно, мог бы что-нибудь сделать… Ну, для меня!

— Что я могу сделать? Я же не судья, — сказал Уланов.

— Но ты все-таки писатель. Ты бы мог поговорить с судьей, с адвокатом.

— Все-таки писатель, — сделал ударение на «все-таки» Уланов.

— Если тот парень убийца, то, конечно… Но Ираклий клянется…

Уланов молчал, вглядываясь в это дорогое лицо… Он видел, что она и не так молода — чуть-чуть, самую малость обозначились складочки — тонкие ниточки, охватившие под подбородком смугловатую шею. Но не это было главное, главное было в том, что другая любовь, та, с которой безнадежным оказывалось всякое соперничество, владела Мариам — она любила высшей и непобедимой любовью!.. Вот ведь как обернулось: он был побежден, сражен наповал в невидимом поединке.

— Как зовут этого убийцу? Кого он убил?

— Зовут его Сашка… Сашка Хлебников…

— Саша! — воскликнул Николай Георгиевич. — Хлебников! Это о нем хлопочет Ираклий?…

— Ты его тоже знаешь? — Мариам оживилась. — Его многие знают… К Ираклию приходили парни с завода…

— Действительно, странное дело… Я знаю Хлебникова… — сказал Уланов. — Представить себе убийцей этого занятного и, кажется, великодушного парня, защитника обижаемых, веселого спорщика действительно трудно. Я говорил уже и с его адвокатом и с прокурором… Суд был уже, дело направлено на доследование, наверное, скоро будет второй…

— Значит, ты согласен с Ираклием? Ну, я рада… — сказала Мариам.

— Да, тут мы с ним согласны. — Николай Георгиевич, казалось, пошутил… Он встал с дивана, и опять скрипуче простонали, как бы вместо него, пружины. — Я буду еще говорить, я помню об этом деле… Он прошел раз-другой по комнате, присел, снова встал… И Мариам сделалось жалко его. «Вот пойдет хлопотать по чужому делу… Доброе у него сердце…» Но и ей самой сделалось безутешно. Она твердо решила: роман с Николаем Георгиевичем надо кончать — их отношения требовали от нее чересчур много, о Николае Георгиевиче дознался Ираклий, и теперь в семье у нее всем стало плохо, даже Наташка капризничала и не слушалась — чуяла неблагополучие. Мариам на эту прощальную встречу шла, полная благоразумия, а теперь почувствовала, что и она нуждается в утешении. Семья, муж, дети — это было, конечно, самое главное, но ведь не единственное…