— Я! Я! Разве вам мело, гражданин следователь?! Я же во всем признался!.. Ну чего вы еще хотите? Это я убил его, то есть Сутеева! Вам мало моего признания?..
Следователь минуту-другую не произносил ни слова, пристально разглядывал Хлебникова. И приглушенное любопытство выразилось в его взгляде… Был этот юрист мало похож на старика, который первым вел дело. Служба у того перешла уже за пенсионный рубеж, он дожидался персональной, повышенной пенсии, вечно куда-то торопился по своим делам, потусторонняя озабоченность не сходила с его отечного, нездорового лица, он непрерывно неряшливо курил и обсыпался пеплом. В противоположность первому этот, второй, был безупречно побрит, носил не новый, но тщательно вычищенный темный костюм, белую рубашку с накрахмаленным воротником; зачесанные гладко назад черные волосы отливали на изгибе стеклянным блеском, и ногти на чисто вымытых, розовых руках были аккуратно, до кожи, обрезаны; говорил он негромко, но и не слишком тихо, удобно располагался за столом, снимал колпачок с авторучки, раскрывал папку с бумагами точными, неспешными, но и не вялыми движениями. При всем том он отнюдь не производил впечатления педанта, отделенного от всего окружающего незримой стеной своего положения и своих обязанностей. Он мог поговорить и о вещах, не имевших прямого отношения к делу, пошутить: так, назвав себя в начале знакомства — а звали его Порфирием Васильевичем, он добавил, что дали ему это имя совсем не имея в виду знаменитого следователя из «Преступления и наказания», а в честь прадеда, нахимовского моряка.
— Да и отчества разные. У Достоевского Порфирий был Петровичем, впрочем, не только отчества у нас не совпадают. Вы читали Достоевского? — спросил он.
Хлебников кивнул: «Читал».
— Тот хитроумный Порфирий заговорил Родиона Романыча, загнал в угол, да все с издевочкой, с улыбочкой, с этими: «посажу-с», «мечты-с», — продолжал Порфирий Васильевич. — А чего было Раскольникова загонять? Родион Романович был уже готов, весь пылал раскаянием и отчаянием, решительно не годился в наполеоны. Признаться в убийстве ему было легче, чем не признаваться. А тут еще Соня со своей моралью любви и жертвенности. И заметьте, Соня, — женщина! Женщина! — повторил с ударением Порфирий Васильевич. — Был бы на ее месте какой-нибудь благостный старец, от которого попахивало тлением… кто знает, раскололся бы Родион Романович или нет? Достоевский — это известно — отлично понимал человеческие души. И в данном случае для отчаявшегося, безвольного Раскольникова появилась в романе Соня, не кто другой — Соня. И все ее несчастное семейство Мармеладовых… фамилия-то какая! Мармеладовы! Но вообще я бы считал полезным изучение Достоевского во всех наших криминалистических училищах… Однако мы отвлеклись.
Порфирий Васильевич улыбнулся, и тут же улыбку как ветром сдуло с его лица.
— Назовите, пожалуйста, всех, кто составлял семью Егора Филипповича, когда вы жили у него, — сказал Порфирий Васильевич другим, суховатым тоном.
На третьем допросе он начал с того, что зачитал показания женщины, бывшей в тот вечер в гостях у Сутеевых. Ему удалось и разыскать эту гражданку Бобрикову, и допросить. И хотя, по понятным причинам, Галина Викторовна пыталась, как умела, умолчать о подробностях ее гостевания, это удалось ей далеко не вполне: прямые вопросы Порфирия Васильевича требовали таких же прямых ответов. Хлебников слушал протокол с нараставшим волнением: для него это было и ново, и кромсало его сыновнее чувство.
— Вы ничего не можете сказать по поводу показаний гражданки Бобриковой? — спросил следователь.
— Я не знал… я бы, если б знал… — Хлебников будто потерял дар связной речи.
— Нехорошо все это было, оскорбительно для Екатерины Егоровны, — сказал следователь.
— Сволочь, фашист. — Хлебников даже закрыл глаза от ужаса и страдания.
— Как Екатерина Егоровна могла отнестись к издевательствам мужа? — спросил следователь.
— Она!.. — И Хлебников умолк, у него пресеклось дыхание: следователь явно клонил к тому, чтобы обвинить в убийстве действительную убийцу — Катерину.
— Вы пришли позднее, это известно, — сказал следователь. — И гражданки Бобриковой уже не застали.
— Да, я не застал, — с трудом проговорил Хлебников.
— И поспорили с Сутеевым о футболе, именно футбол вас интересовал в тот вечер?
После долгой паузы Хлебников выдавил из себя:
— Да, о футболе…
— Вы болели за «Спартак», а Сутеев за «Крылья Советов». Так вы показывали?
— Да, так… то есть нет: я болел за «Крылья Советов», а Сутеев за «Спартак», — спохватился Хлебников.
— А, да, да. И что же, ваша дискуссия достигла такого накала, что вы…
Можно было подумать, что этот разговор доставляет следователю жестокое удовольствие. И Хлебников вскрикнул, точно его ужалили:
— Я же говорил! Десять раз уже! И вам, и в суде… сколько можно?!
— …что вы, — продолжал следователь, точно его не перебивали, — вы в разгаре спора убили своего оппонента.
Хлебников разом обмяк, посмотрел неуверенно и жалко.
— Да, я убил. Так получилось… Я сам не ожидал. — Он выглядел испуганным.
— А ведь вы, Хлебников, не убивали Сутеева, — сказал Порфирий Васильевич просто и спокойно.
— Но почему?.. — Хлебников вскочил со стула и смутился…
— Почему? — Порфирий Васильевич слегка пожал плечами. — Нам чаще приходится ломать голову, п о ч е м у у б и в а ю т? А почему не убивают?.. Почему дышат, почему радуются весне, солнцу, почему живут?
— Но я… — начал было Хлебников и замолчал; на его лице деревенского хлопчика последовательно сменились растерянность, облегчение, тревога; он ухватился за край столешницы. — Вы уверены, что не я? — безотчетно выскочило у него.
— Совершенно уверен, как и в том, Саша, что в данную минуту я вижу вас. — Следователь впервые назвал Хлебникова по имени. — И напрасны ваши «мечты-с» и я вас «не посажу-с», как ни старайтесь. — Он сдержанно улыбался и словно бы посветлел, хотя и не лишился своей чопорности.
Порфирию Васильевичу нравился этот рыженький, такой, в сущности, беззащитный и такой не простой, такой сильный в своей симпатичной неправде юноша. Сейчас, в итоге всей проделанной Порфирием Васильевичем работы: изучения документов, протоколов допросов, справок, характеристик, экспертиз, он твердо уже знал, что убийство театрального администратора Сутеева совершено не этим юнцом, что тот взял на себя чужую вину — по-видимому, вину своей приемной матери. (Ох, как небрежно, безответственно было проведено первое следствие!) Может быть, Хлебников и не представлял себе еще всей меры своего самопожертвования, но он не сдавался, упорствовал. И Порфирий Васильевич испытывал двойственное чувство: конечно же, этому парнишке нельзя было отказать ни в отваге, ни в стойкости. Но, черт его подери! Чересчур много хлопот потребовалось, чтобы доказать его самооговор, его благородную неправду… А всякая неправда, даже такая вот, жертвенная, вызывала у Порфирия Васильевича профессиональную досаду: слишком уж часто встречалась в его повседневной деятельности ложь, но то были увертки, наглый обман, клевета, подлог… А тут, глядя на всполошенного и словно бы сразу на его глазах похудевшего Сашу Хлебникова, Порфирий Васильевич поборол в себе желание потрепать парня по плечу. И следователь подумал, как он, придя домой, расскажет сегодня за вечерним чаем, не называя, разумеется, фамилий, об этом редкостном в его практике случае сыновней любви. Жена порадуется вместе с ним, и они оба с надеждой посмотрят на их четырехлетнего Светика, уписывающего сдобную булочку с чаем. Но затем, когда Светик скроется в своей комнатке, жена скажет: «Конечно, это красиво, но знаешь, Порфирий, таким идеалистам трудно бывает в жизни». И, послушав жену, он подивится, как она изменилась, и не к лучшему, за пять лет их семейной жизни! Но какая-то логика в ее словах была.
Хлебников стоял, весь напряженный.
— Но тогда… кто же тогда, если не я? — проговорил он, сдаваясь.
— Успокойтесь, сядьте, — сказал Порфирий Васильевич, к которому вернулась его деловитая серьезность. — Бесспорных доказательств у меня нет. Но по наиболее вероятной версии убила Сутеева, — он прямо взглянул на Хлебникова, голос его не изменился, — жена, Екатерина Егоровна. Вероятно, в состоянии душевного помрачения. В этом находит объяснение и ее странный сон за столом, и ее полная амнезия. Видимо, ее показаний мы так и не сможем получить…
Дальше он все же проговорил:
— А теперь я должен вам сказать: признавая благородство ваших побуждений, я, однако, не могу вас, похвалить, нет… Подумав, вы согласитесь со мной… Я понимаю, что двигало вами, когда вы взяли на себя преступление женщины, ставшей вам матерью. И вместе с тем вы попытались ввести в заблуждение правосудие, вы упорно ему лгали… А лгут, когда не доверяют. Наше правосудие стоит на защите интересов нашего общества. И в его интересы совсем не входит наказывать членов общества, не имеющих за собой никакой вины. Более того, полезных членов общества, с высокими нравственными качествами. А поступать, как в данном случае, даже в ущерб себе — безнравственно… Да, да, как это ни неожиданно, вероятно, для вас, — безнравственно. Потому что неправда перед лицом закона не может быть нравственной…
— Но я… я не думал так… — Хлебников пребывал в смятении. — Ведь есть же у человека право на любовь… на благодарность, есть святые обязанности… — он уже защищался.
— Вы не думали, согласен, вернее, слишком поспешно думали. И дело едва не кончилось тяжелейшей судебной ошибкой. Она не прошла бы бесследно для вас, для вашей дальнейшей судьбы… А значит, и для общества… — Следователь помягчел и улыбнулся. — Так как оно вправе ожидать от вас еще немало полезного.
О прекращении дела вскоре стало известно и суду первой инстанции.
Иван Захарович Анастасьев, судья, испытал чувство человека, избежавшего служебной неприятности. Конечно, в этом сыграл заметную роль его многолетний судейский опыт: нет, не случайно он уже в середине слушания почувствовал, что в деле Хлебникова многое вызывает сомнения. Нельзя было вместе с тем сказать, что Иван Захарович не порадовался и за самого парня, оказавшегося невиновным.