Присутствие необычайного — страница 70 из 72


— …А только с чем поздравлять? — ответил Хлебников Николаю Георгиевичу.

— С тем, что вам не поверили, как вы ни старались… — сказал тот. — С тем, что вы проиграли дело, с тем и поздравляю.

В симпатии, с какой Уланов разглядывал Хлебникова, был и профессиональный интерес. Перед ним, сунув руки в карманы легкого плащика, стоял небольшого роста, но плотного сложения — широко развернутые плечи, открытая, гладкая шея той девичьей белизны, что бывает у рыжеволосых, — а вообще-то заурядный паренек: встретишь такого на улице — не обернешься. Разве только подумаешь: «Ну и шевелюра!», и только, если приглядеться, подивишься прозрачности этих светлых, отрешенно, по-мальчишески внимательных глаз на сбрызнутом веснушками лице. Когда-то, и не один раз, Уланов встречал уже это лицо: то ли в полку своей ополченской дивизии, на Смоленщине, то ли в боях на Варшавском шоссе, а может быть, в ту свирепую сталинградскую зиму — голая, обдутая ветром степь, полузаметенные трупы, наледь от дыхания на бровях, кровь на снегу — или в тот ознобный рассвет на Днепре, когда на подручных средствах они переправлялись через реку… Это лицо мелькало в строю, в окопе, в атаке — такое же ясноглазое, затененное козырьком боевого шлема, капюшоном маскировочного халата, а порой обмотанное белым бинтом так, что только и были видны эти глаза и торчал нос… Николай Георгиевич вспомнил, что первый убитый — а первого не забудешь во всю жизнь, — которого он увидел в горячий июльский полдень сорок первого на песчаной опушке соснового бора, опрокинутый на спину, раскинувший, как для объятия, руки, — смотрел в белесое раскаленное небо с таким же открытым вниманием. Правда, белки глаз отливали голубизной, а присыпанные песочком волосы курчавились, как у цыгана; по смуглому лбу ползла красненькая, в черных точках на панцире, божья коровка. Но и тот убитый, темноволосый, и Хлебников — оба воина были похожи друг на друга — этим своим внимательным взглядом.

— Я был на вашем суде, — сказал Николай Георгиевич. — И знаете, я тогда уже почувствовал в вашем признании какую-то… не могу точно сформулировать: какую-то искусственность, что ли…

— Теперь все говорят, что они чувствовали, что Саша невиновен, — вмешался в разговор юноша в меховой ушанке, по виду однолеток Хлебникова; Николай Георгиевич видел его в коридоре суда.

Разговор иссяк, и Уланов даже подосадовал, что подошел к этой компании, — контакта с нею не получилось. Чтобы не молчать, он задал вопрос, о котором тут же пожалел:

— Ну, а кто же убийца? Установлено это, выяснено?

Хлебников неопределенно повел плечом, и после довольно долгой паузы девушка из литкружка ответила за него:

— Убийца?.. Если вас это интересует, убийца — сам убитый.

— Самоубийство? — Николай Георгиевич удивился.

— Если хотите, можно назвать самоубийством. — Девушка взирала несколько свысока — этакая спокойно-насмешливая, статная, румяная красавица.

…Лариса ко всему, что, уезжая, оставляла позади — к людям и к обстоятельствам, ко вчерашним заботам и увлечениям, к уже миновавшим товаркам и к собственному семейству, — относилась как к изжитому и не вызывавшему сожаления. Разве вот, прощаясь вчера с матерью, она из невольной жалости к ней расплакалась и, сердясь на себя, попросила родных не приходить на вокзал, чтобы не «раскиснуть». Там, куда она собиралась, ее ждало нечто совсем еще не испытанное, далекое от той в высшей степени упорядоченной жизни, которой она жила в детстве, в юности, да и позже. И она уезжала от тех требований, что предъявляло к свободному человеку комфортабельное существование. Была, надежда, что в другой, даже грубо оголенной жизни, возникали незамаскированные условностями отношения, то есть отношения высшего человеческого порядка, и другая, истинно современная поэзия… В расхожей терминологии это называлось бегством в романтику; Лариса называла это бегством от всегда обманной романтики в реальность, где чем труднее, тем правдивее и честнее. Ее спутник — Саша Хлебников — покуда устраивал ее: он был благороден в побуждениях, смел и бескорыстен. Главный его недостаток заключался в том, что он отставал от нее на целых два года. Но ведь они и не объединялись на всю жизнь, да и кто мог сказать, как сложится их жизнь в дальнейшем, возможно, осенью он пойдет в армию… Покамест, однако, Лариса лучшего товарища себе не желала. Она была внутренне взбудоражена: хотелось подразнить кого-нибудь, схватиться в остром споре, выкинуть дерзкую шутку. Зачем — а она сама не знала зачем…

Вновь разговор прервался, наступила пауза.

«Дернул меня черт ввязаться», — затосковал Николай Георгиевич. И, как будто приходя к нему на помощь, Хлебников спросил:

— А разве есть единственно виновные? Что вы по этому поводу думаете, Николай Георгиевич? Как инженер человеческих душ?

— Ну какой там инженер — хорошо, если техник… Мысль, должен сказать, не новая: в каждом преступлении — это давно говорилось — повинны все, в известной степени, опосредствованно, разумеется, — сказал Уланов.

— Возможно, даже больше, чем мы думаем. А чаще вовсе не думаем, — сказал Хлебников. — Я вот рассказывал ребятам: насмотрелся я в изоляторе… Есть, конечно, душевные уроды, как есть физические. Но больше — несчастные это люди. Был там, между прочим, один ревнивый студент-бедолага, полюбил не по своим силам. Были другие, темные, тупые…

— Что же с ними прикажете делать, о темными и тупыми? — спросил Уланов.

— А вам это лучше знать, Николай Георгиевич, хоть и называете себя техником. — Хлебников улыбался, точно сам-то он знал ответ и лишь не спешил с ним, хотел послушать, что скажет писатель.

Николай Георгиевич оглядел устремленные на него спрашивающие юные лица; впрочем, красавица по имени Лариса смотрела с насмешкой: «нечего тебе сказать» — было написано на ее лице.

— На вопрос отвечает Уголовный кодекс, — начал Николай Георгиевич и тут же оборвал себя. — Не знаю, Саша, ей-богу, не знаю!.. Вам, вашему поколению, придется отвечать — практически, делом…

Хлебников был серьезен, что-то обдумывал.

— Как же так, Николай Георгиевич! — заговорил он. — Много вы книг написали, жизнь прожили… Простите! Дай вам еще столько же! Войну прошли… А главного, с чем бороться, не знаете.

— Что же главное? — спросил Уланов.

— А то главное, что портит человека: обида, несчастье, да мало ли… Главное, конечно, собственность, частной у нас нет давно, а запашок ее не выветрился. Вы смотрите, Николай Георгиевич, сколько лет прошло, а ее вирус — так вернее сказать, — вирус ее живет, фильтрующийся. От него и все заболевания также на моральной почве: ревность, жадность, зависть… Кому же с ними бороться?..

— Вам, — сказал Уланов, не дожидаясь конца фразы, — вам, молодой человек.

И Хлебников кивнул, соглашаясь; кивнул так, будто для него это не было новостью. Николай Георгиевич даже не ожидал такой бездумной, казалось, решимости. И противоречивое желание остудить этот самонадеянный пыл родилось у него.

— Видите ли, Саша… — начал он.

Но тут его заглушил могучий радиобас, наполнивший весь зал надежд.

— Объявляется посадка на скорый поезд номер… Поезд отправляется с четвертого пути. Объявляется посадка на скорый…

Люди стали срываться с мест, усилился гул голосов, и в колыхающейся плотной массе обозначились отдельные потоки, все в одном направлении — к распахнутым на платформы дверям. Хлебников со своей группкой и Николай Георгиевич потеснились, пропуская вереницу пестро одетой молодежи — каскетки, бороды, шарфы, волосы до плеч — с какой-то расчлененной аппаратурой, должно быть, съемочной: треноги, кубические кожаные чемоданы, цинковые ящики с пленкой. Спеша и останавливаясь, окликая друг друга — не потерялся ли кто, — протащилось большое семейство: папа в широкополой шляпе со старомодным кофром в ремнях, тянувшим его назад; мама в фетровом колпаке с продуктовыми сумками, набитыми доверху просалившимися свертками; бабушка с круглой, из прошлого века, картонкой для шляп и с обвисшим на другой ее руке, как неживым, белым песиком, ребятишки с коробками и корзиночками…

— Семья, — сказала Лариса, — основная ячейка.

И, спустя недолгое время, на многолюдном пространстве зала вновь установилось относительное зыбкое спокойствие, полное скрытой энергии.

— Видите ли, Саша! — вернулся Николай Георгиевич к прерванному разговору. — Каждое новое поколение, вступая в жизнь… Это — как вечный океанский прибой: волна набегает, волна разбивается о скалы, и следом вырастает новая волна… Каждое уверено, что именно ему предстоит покончить с недостатками мира. Но, ради бога, — Николай Георгиевич спохватился, — ради бога, не поймите меня, что я хочу внушить сомнения. Потому что, если не вы, то кто же тогда?

— Словом, обменялись любезностями, — сказала Лариса.

И их разговор опять был прерван: за спиной Уланова раздался тонкий, альтовый вопль:

— Сашка-а! Вот ты где!

Это вопил Ираклий. Он рвался к Хлебникову и лишь в последний момент удержался, чтоб не повиснуть у него на шее, что, конечно, было бы не по-мужски.

— А я искал вас, искал… Боялся, что опоздаю. Едете, значит… Ну, счастливо! Когда ваш поезд? Скоро уже… Ну, пиши мне, Саша! Я тебе тоже буду. — Слово наскакивало у Ираклия на слово, пела грузинская интонация; Ираклий топтался, жестикулировал, подскакивал, его легкое тело было в непрерывном движении, и он то порывался к другу, то осаживал себя. — Лариса тоже едет. Это хорошо! А кто еще едет? Ой, ребята, как бы я хотел с вами! Я к вам…

Ираклий осекся на полуфразе, увидев Уланова, а его орехового оттенка кожа разом посветлела — кровь отлила от лица.

Николай Георгиевич подавил в себе желание кинуться к этому мальчику и обнять его. Вот кто, Ираклий, сын Мариам, — он, он — был поразительно, как младший брат, похож на того, убитого первым бойца, упавшего на сосновой опушке!.. Такое же смугловатое лицо, такая же кудрявая голова и муравьиная талия, — у того она была опоясана солдатским брезентовым поясом с подсумками, а у Ираклия — тоненьким ремешком. И такие же широко открытые глаза с голубым белком… А может быть, — так хотелось поверить! — это воскрес тот, убитый в сорок первом, ожил и пришел сюда, к друзьям и единомышленникам. Воскреснув, он п