Присуждение премии — страница 24 из 28

И не дожидаясь согласия, он встает, кивком извиняется перед Иреной, идет к стеклянной двери, открывает ее, бросает взгляд на Корнелию и выходит.

— Ты бы посмотрела, Корнелия, как там отец, — говорит Ирена быстро, видя, что дочь хочет встать. Затем вместо нее выходит на террасу, где Пауль и виду не подает, что разочарован. По пути туда она мысленно ведет с ним следующий диалог.

Она: Оставь, пожалуйста, Корнелию в покое.

Он: За кого ты меня принимаешь? Она могла бы быть моей дочерью!

Она: Она и есть твоя дочь!

Но вслух она говорит о том, какое это странное чувство — увидеться после стольких лет. Он подтверждает это и лжет так же, как она.

Ибо чувств такого рода нет и в помине ни у него, ни у нее. Оба не забыли, что человек, который стоит рядом, был когда-то любимым, но такой, каков он сейчас, он ничего общего не имеет с раем и адом воспоминаний. Они не знают, что сказать. Ибо говорить о настоящем, имя которому для них обоих Корнелия, они не хотят.

— Ты счастлив? — спрашивает, наконец, Ирена, потому что ей кажется, что это полагается в таких ситуациях. Она надеется услышать о том, что ее занимает, то есть о его жене, браке. Но он относит этот вопрос к литературной премии и объясняет, что с ней дело обстоит так же, как со всякой радостью, которая, как известно, велика, когда чего-то ждешь, и исчезает, когда ее дождешься.

— А в браке?

— А разве он имеет какое-либо отношение к счастью?

— У меня — да.

— Да, в воспоминаниях, — говорит он, сопровождая свои слова широкими жестами. — Жалкие луговые цветы, затерянные в траве, всегда задним числом сливаются в пестрый ковер.

Все пустые слова и притворство, думает Ирена, циничный вывод недовольного эгоиста, который дает выход своей разочарованности тем, что мир не лежит у его ног, в общих сентенциях. Ее он не убедит, что счастье невозможно, не убедит даже в такой день, когда ее счастье может рухнуть, когда все стало непрочным, когда каждый отдалился от другого.

— Если у тебя это действительно так, мне жаль тебя, — говорит она и думает: «Неужели только сегодня все изменилось или я просто взглянула на все по-другому?»

До сих пор было так: существовал центр, который прочно держался и был основой счастья, единства, уверенности, — семья. Оттуда все исходило, туда все возвращалось, ему все служило, в том числе школа и работа. Что бы ни случалось вокруг, основы оно не задевало. Три человека ежедневно выходили из дому, чтобы самостоятельно, на людях проявить себя в деле и вечером принести домой плоды.

Сегодня все выглядело иначе: на долю дочери выпали потрясения, отчасти скрытые от родителей. Отец показал, что с внешним миром связан сильнее, чем с внутренним, что своим профессиональным проблемам он готов принести в жертву себя самого и благополучие семьи. Мать познала недоверие и сомнения. И над всеми нависла угроза, что откроется старая ложь. Основа оказалась зыбкой. Центр, возможно, уже не центр.

— Пауль! Где ты? — зовет Улла Шустер. Она стоит в дверях и, ослепленная светом лампы, не сразу замечает обоих.

— Что случилось?

— Я же все время должна быть около тебя.

— Теперь уже не нужно! — говорит Пауль, тщетно пытаясь приглушить резкий тон главы дома.

— Посмотрю, что с Тео, — говорит Ирена, проходит через гостиную, где профессор Либшер с успехом проверяет свои анекдоты, в комнату Корнелии и слышит последние слова, которыми Тео резюмирует для дочери уроки дня:

— Подлинного согласия с обществом нельзя добиться хитростью. Отдать можно только то, что у тебя есть: свое «я», которое и само меняется, и меняет других.

Ирена находит в этих словах подтверждение своему новому взгляду на вещи. Уже давно у нее есть соперница, на которую она до сих пор могла, как ей казалось, не обращать внимания, но против которой она бессильна и ужиться с которой она должна: работа Тео.

— Вспомните о наших гостях! — говорит она.

Под руку с дочерью она входит в гостиную и осчастливливает господина Бирта улыбкой, предназначенной ему одному. Краутвурст пытается объяснить раздосадованному этим Либшеру разницу между настоящим и ненастоящим остроумием, но умолкает, заметив неудовольствие на лице своей жены. Улла Шустер опорожняет переполненные пепельницы. В стеклянных дверях стоит Пауль и спрашивает, не хочет ли кто-нибудь погулять с ним в саду.

— Я хочу! — восклицает Корнелия.

19

Трещать она может, как дрозд, но петь — нет, думает Ирена, имея в виду Уллу Шустер, которая пользуется отсутствием мужа, чтобы удовлетворить назревшую за несколько часов потребность поговорить. Ирена не сопротивляется этому потоку советов и переживаний домашней хозяйки, даже вполуха слушает, поскольку у нее еще осталось какое-то любопытство к супружеской жизни Пауля. Но в первую очередь ее занимает главная тема вечера, вернее, скорый, как она надеется, конец этой темы. Ей хочется склонить всех пройтись по ночному саду, чтобы положить конец уединению Пауля и Корнелии.

— Почему Пауль не хочет детей? — без всякого перехода спрашивает фрау Улла. — Вы ведь раньше знали его.

— Потому что он и с собой-то справиться не может, — отвечает Ирена. — А вы хотите?

— И они у меня будут! — говорит Улла Шустер с неожиданной горячностью.

— А почему?

— Наверно, из страха перед будущим одиночеством.

Ирена стоит рядом с нею, держа в руках бокал, у двери на террасу, впускающей в накуренную комнату майский воздух и позволяющей выглядывать в сад. К сожалению, Ирене видны только часть освещенной дорожки и скелеты деревьев, по ребрам которых медленно карабкается вверх узкий серп луны. На тему дня ей нечего сказать, ибо хотя она любит проникаться мнениями Тео, но не любит выдавать их за свои. А то немногое, что она могла бы сказать, касается лично Тео, и это она скажет ему лучше наедине, зная, как трудно мужчинам принимать советы, которые жены дают им публично.

Разговор вертится вокруг присуждения премии, книги Пауля, решения жюри, речи Тео, вокруг, стало быть, литературы, политики, психологии. Задают тон Либшер и Овербек. Ирена слушает и молчит. В какие бы глубины, на какие бы высоты они ни забирались, она остается на земле. Это ее особенность: как морская рыба проводит всю свою жизнь в соленой воде, но не просаливается, так и она, Ирена, вот уже скоро два десятка лет живет среди анализирующих и теоретизирующих ученых, но не перенимает их черт. Какой-то инстинкт уберегает ее от подражания чему-либо, чему подражать она как следует неспособна. Довольствуясь тем, что ей дано, она остается натурой цельной, гармоничной, по-своему совершенной.

— А может быть, и потому, что тогда я буду больше для него значить, — говорит Улла Шустер, проникшись к Ирене доверием, причин которого сама не могла бы определить.

Прислушиваясь к темноте сада, следя за разговором в комнате, чтобы не пропустить, когда удобно будет поднять гостей, и принимая участие в заботах фрау Шустер, Ирена умудряется окинуть взглядом комнату и отметить в себе некую перемену. Ей уже совершенно безразлично, позволил бы или нет более высокий профессорский оклад купить новую мебель. И машина ее больше не интересует, и вожделенная новая квартира, которая должна бы выглядеть так, как описывает свою фрау Шустер. Важно только одно: чтобы нависшая над ними опасность миновала бесследно.

По освещенному домом участку садовой дорожки проходят две фигуры и, не останавливаясь, исчезают в темноте. Телепатические старания Ирены внушить обоим мысль о возвращении в дом остаются безрезультатными. То, что гуляющие явно держатся на расстоянии друг от друга, Ирену не успокаивает. Она знает, сколь многообразны формы взаимного сближения, ей еще памятна прельстительная сила восторженных слов.

— Кто постулирует автобиографизм как основу литературы, рискует поддаться власти субъективных критериев, — говорит фрейлейн Гессе, проводя растопыренными пальцами по своему ежику и возмущаясь обоими мужчинами, которые по различным причинам не хотят вести разговор в предложенном ею направлении — из любви к мучительству и самомучительству, как она полагает (совершая ту же ошибку, что и Ирена). Она наметила себе план утешения Овербека: не касаясь катастрофы с речью, серьезно отнестись к сказанному им и дискутировать так, словно речь его была не похвальным словом, а лекцией на определенную тему. К сожалению, она ни у кого не находит поддержки, даже у Ирены, чью душу она считает родственной, поскольку обе их души привязаны к третьей:

— Дело не в речи, а в ораторе, — говорит профессор Либшер, сердито глядя на фрейлейн Гессе, чьи самаритянские намерения он разгадал, но не одобряет. Для него главное не утешение — это слово он никогда не употребляет без определения «пустое», — а причины и следствия нанесенного вреда. Во время разговора о чесноке и отбивных он размышлял, кроме как о фрау Краутвурст, еще об овербековских проблемах, достиг при этом определенного успеха и должен теперь поделиться результатами с тем, кому они пойдут на пользу, то есть с Тео, нравится это ему или нет. Чем выше поднимаешься, считает Либшер, тем больше зависишь от плохой погоды, и если человек берется держать торжественные речи, он должен выслушивать и речи, обращенные к нему самому, в том числе критические, разоблачающие, чему такие люди, как товарищ Гессе, хотят помешать, по всей видимости вопреки воле самого виновника, который не делает никакой попытки уклониться от темы, а, напротив, сразу же по возвращении к обществу начинает говорить о своей неудаче и после обильного алкогольного возлияния, назло всем уверткам, с навязчивым упорством преступника, возвращающегося на место преступления, заговаривает о ней снова и снова, но при этом, как критически замечает Либшер, застревает на простом описании, никак не продвигаясь к причинам, хотя о них-то и надо говорить, чтобы разговор имел смысл.

— Это был величайший провал, — замечает фрау Краутвурст, — и ведь известно, какая тут в конечном счете причина.

Она говорит это так, словно уличает Тео в самом страшном, на ее взгляд, преступлении — в импотенции, и смотрит при этом на Либшера так, как будто хочет сказать: «Единственный мужчина по всем статьям — это ты!» Сегодня ей нравятся такие бесцеремонные мужчины, как он, потому что вчера нравились деликатные. Либшер думает: «Чепуха!» — но не произносит этого вслух, а дает это понять, со свойственной ему невежливостью пропуская ее слова мимо ушей, и называет истинную причину несостоятельности Тео. Но поскольку он при этом отвечает на взгляд фрау Краутвурст и позволяет ее колену прижаться к своему, ей наплевать на его невежливость: разговорный аккомпанемент для нее никогда не имел значения, от него она вообще готова отказаться, была бы суть, то есть действие.